Сайт по юридической психологии
Сайт по юридической психологии

Классики юридической психологии


 
Гернет М.Н.
В ТЮРЬМЕ. ОЧЕРКИ ТЮРЕМНОЙ ПСИХОЛОГИИ. По изд.: М., 1925. (в сокр.)
 

ПСИХОЛОГИЯ ПЕРЕПИСКИ И СВИДАНИЙ В ТЮРЬМЕ

 «Нужно связать заключенных с людьми, с обществом. Вместо этого их совершенно отделяют от людей, полностью отрезают от общества и даже удаляют их от их семей».

Карл Либкнехт. Против наказаний лишением свободы. Проект, составленный им в тюрьме весной 1918 г.

 

Переписка и свидания вот две формы общения людей между собою на свободе и в тюрьме, но как они различны в условиях свободной и подбивной жизни! На свободе прогресс несет с собою каждый год все новые и новые способы человеческого общения. Не умолкая днем и ночью, гудят проволоки телеграфа, давая возможность, при помощи усовершенствованных аппаратов, пропускать по одному и тому же проводу каждую минуту громадное количество слов. Несутся в воздушном пространстве с одного конца мира на другой электрические волны радиостанций и с молниеносною быстротою, уничтожая те препятствия, которые ставят пространство и время, сообщают нам последние новости. Громадная, раскинувшаяся над городом и далеко за его пределами, сеть-паутина телефонных проводов позволяет в любое время услышать голос того, кого хочешь. Усовершенствования техники еще более облегчают возможность человеческого общения. Быстрота почтовых сношений становится поразительною: при помощи пневматической почты можно обмениваться письмами почти каждый час, и воздушная почта аэропланов разносит корреспонденцию с быстротою почти птичьего полета. Изобретены телефоны, записывающие речь. Уже возможна передача по телеграфу не только речи, но и фотографий. Одним словом, человеческое слово обладает теперь тем качеством, которое приписывалось только божеству: оно вездесуще, потому что каждый миг может быть везде. К такому же вездесущию идет, с развитием путей сообщения, и непосредственное личное общение. Но все это только на свободе.

Эти величайшие завоевания человеческого гения были сделаны для всех, но только не для тюрем, не для заключенных.

Сто с лишним лет развивается так называемое «тюремное дело» и прогресс его заключается в установлении таких правил общения заключенных с внешним миром, при наличии которых общению ставятся всякие препятствия. Не обращая никакого внимания на характер общения, не взирая на всю его естественную необходимость, тюремные регламенты, новые и старые положения о местах заключения повторяют избитые предписания, ограничивающие круг лиц, с которыми заключенный может видаться и переписываться, сводя до минимума число допускаемых свиданий, получаемых и отправляемых писем. И в то время, когда на свободе прогресс техники выдвигает уже задачу изобретения аппаратов, позволяющих не только слышать далеко говорящего, но и видеть его, здесь, в усовершенствованных тюрьмах, «прогресс» тюремного дела изобретает для свидания особые проволочные клетки и, сажая в одну из них заключенного, а в другую на полтора аршина от него пришедшего к нему на свидание, стирает этими двойными проволочными сетками черты дорогого лица и в общем гаме перекликающихся заглушает голоса разговаривающих.

В местах заключения, где все подводится под известный шаблон, где заточение всегда считается справедливою и заслуженною карою, переписка и свидания рассматриваются как исключение из общих правил тюремного режима, как такой придаток всей системы наказания лишением свобода, который лишь терпится и допускается в самых ограниченных размерах. Положения об одиночных и общих местах заключения заботятся не об укреплении и развитии здоровых связей заключенного с тем обществом, из которого он изъят, а об ограничении всякого с ним общения. Глубоко прав в этом отношении с его критикой Карл Либкнехт, слова которого мы взяли эпиграфом нашей статьи. Они ценны для нас вдвойне: как слова заключенного в суровой исправительной немецкой тюрьме и как слова политического деятеля, который писал их, начиная именно ими свой исключающий наказание «Проект против наказания лишением свободы».

В полном согласии с указанным нами взглядом на «терпимость» переписки и свиданий, число разрешаемых за известный срок писем и свиданий тем меньше, чем более суровым считается тот или другой вид лишения свободы. Размеры писем нередко точно фиксируются то количеством страниц бумаги определенного формата, то даже количеством строк и букв в письме. Да и свиданию отводится то или другое количество обыкновенно коротких минут, без всякого соответствия с имеющимся в тюрьме свободным временем, с количеством пришедших на свидание, с наличностью служебного персонала. Формализм правил внутреннего распорядка берет верх над всякими разумными требованиями.

От взгляда на свидания и на переписку в тюрьме, лишь как на терпимые, не отказался и последний проект «Исправительно-трудового кодекса». В целом ряде статей он устанавливает ограничения свиданий и переписки, допуская для заключенных начального разряда одно свидание в две недели и отправку одного письма в неделю (ст. 143); заключенным среднего разряда предоставляется право каждую неделю одного свидания и отправки двух писем (ст. 144); заключенные высшего разряда пользуются правом трех свиданий и отправки трех писем в неделю (ст. 145). Заключенным дисциплинарного разряда разрешается по одному письму и свиданию в месяц (ст. 146). Всем заключенным, кроме высшего разряда, свидания могут быть предоставляемы лишь в особо приспособленных для этого помещениях через барьеры (от. 155). По общему правилу, свидания допускаются лишь с «близкими родственниками», а с прочими лицами лишь по особому разрешению начальников мест заключения. Ограничения и лишения переписки и свиданий предусмотрены как меры дисциплинарного воздействия на заключенных (ст. 170). Эти правила проекта исправительно-трудового кодекса во многих отношениях мягче других. Так, например, Карлу Либкнехту, как заключенному исправительной тюрьмы, разрешалось иметь свидания лишь через три месяца и писать и получать по одному письму за этот же срок. Но нас интересует не большая или меньшая строгость правил свидания и переписки в тюрьме, а принципиальный подход к этому вопросу.

Тюремные уставы по общему правилу, принятому ими сыздавна и свято ими соблюдаемому, никогда не считаются с психологией заключенного кроме только тех случаев, когда надо ущемить его, заставить его почувствовать еще сильнее, чем он чувствует всегда, тяжесть карательного режима. Тогда они умеют ударить еще сильнее, выбрать для удара самое болезненное место. Они прекрасно знают эти болезненные места и бьют по ним с каким-то садическим наслаждением. К числу таких ударов надо отнести и запрещение переписки или свиданий. Нанося эти удары, тюремщики не видят, что палка, которою они бьют, о двух концах: одним концом она бьет по арестанту, а другим по самому общественному укладу, порывая связь с ним заключенного и нередко заполняя сердце заточенного злобою и местью.

Наш настоящий очерк ставит своей задачей подойти к переписке и свиданиям в тюрьме с психологической точки зрения и попытаться выяснить в связи с ними переживания заключенного. Несомненно, что эти переживания не столь общи, как многие другие в тюрьме. Их испытывает не всякий, а лишь тот, кто имеет близких. Для того, кто на свободе пишет по одному письму в год, правила тюремной переписки, каковы бы они ни были, безразличны. Более общий характер должны носить переживания, связанные со свиданиями в местах заключения. Их не испытывает лишь тот, кто совсем одинок, у кого совсем нет близких. Впрочем, тюрьма, допуская к свиданиям лишь ближайших родных, а не друзей и вообще близких людей, искусственно создает для некоторых заключенных полную изолированность, и сама превращает их в совсем одиноких людей…

Переписка и свидания на свободе и в тюрьме глубоко различны с психологической точки зрения.

На свободе мы тысячью невидимых нитей связаны с окружающей нас обстановкою, с близкими нам людьми, с нашими друзьями и нашими недругами. Помимо тех или других форм непосредственного личного общения с ними, мы получаем сведения о них бесчисленными другими путями: то слышим о них от других, то видим их хотя бы издали при наших случайных встречах с ними, то по тем или другим основаниям знаем, что они, по крайней мере, живы.

Совсем не то в тюрьме. Здесь, где изолированность человека от мира становится первейшею задачею [1] всего тюремного режима, где, как в зачумленном месте, нет доступа ни туда, ни оттуда, и стража зорко следит не только за тем, чтобы не бежали заключенные, но и за тем, чтобы к ним не проникли непроцензурованные вести с воли, и не пришли не имеющие на то права люди, здесь все внимание заключенных концентрируется только на двух возможных формах общения на переписке и на свидании. Правда, иногда бывает возможность получить вести от приходящих на свидание к другим заключенным, но это случается редко, и о таких исключениях говорить не приходится.

Если эти два единственных источника, несущие к узнику известия, которых он постоянно жаждет, все равно, горьки ли они или сладки, иссякают хотя бы и на не очень продолжительное время, он оказывается в положении путника в безводной пустыне: жажду утолить нечем, когда найдется вода неизвестно, и мысль заключенного начинает неустанно работать только в одном направлении: почему не приходят на свидание, отчего нет писем? При известной нам психологической особенности чрезвычайно медленного течения времени в тюрьме, когда «день подобен году» (О. Уальд), и при отсутствии внешних впечатлений, эта мысль занимает все сознание заключенного. Из часа в час, каждую минуту тревога гложет сердце: живы ли близкие, здоровы ли они, все ли там благополучно.

Мельшин категорически утверждает, что «человек, лишенный свободы, страдающий вдали от близких ему людей, бывает очень мало склонен объяснить их молчание какими-либо нормальными, естественными причинами: ему грезится болезнь, смерть, забвенье, и ходит бедный узник, мрачный, со смертью на душе» [2]. Если, по описанию Мельшина, тревоги, ожидания писем смерть, то для некоторых других они даже хуже смерти: они — медленная их пытка, тяжкая своей изощренностью. У заключенного «нет сил ни за что взяться». Всякие утешения и самоутешения бесполезны. Нервы становятся все хуже [3]. Слух напрягается до крайней степени. Он направлен только в одну сторону не вызывают ли коридорного особым свистком в канцелярию; если вызывают, то не для раздачи ли писем; не приближаются ли к камере шаги дежурного. При этих шагах разом охватывает надежда и опасение, рука замирает над работой; шаги все ближе, а потом опять тише, они удаляются, и вспыхнувшая надежда гаснет так же быстро, как она загорелась, чтобы затем снова не один раз вспыхнуть и опять погаснуть. Мрачные опасения за судьбу близких накладывают свою печать на самую внешность заключенного. Даже в общей камере, где можно скорее развлечься и отдохнуть от терзающих опасений, заключенный становится угрюмым и необщительным. Его характер меняется до неузнаваемости [4]. Получение писем возвращает узника в его прежний вид. Те же самые чувства испытываются и при напрасных ожиданиях свидания. Это прекрасно подтверждают все имеющиеся у нас материалы: арестантские письма, ответы на нашу анкету, печатные источники. Сходство переживаний замечается нами как у высокоразвитых, так и у малограмотных. Конечно, в отдельных случаях наблюдаются различные степени испытываемых лишений и страданий. В зависимости от уровня развития заключенного и его темперамента находятся и выражения испытываемых им чувств. Но эти различия, так сказать, количественного, а не качественного порядка. Пусть Роза Люксембург, радующаяся полученному, наконец, от Софьи Либкнехт письму, ограничивается лишь иронией, что «письма в Нью-Йорк доходят скорее, чем до нас в тюрьму» [5]. Сквозь этот иронический смех мы слышим и видим сдерживаемые слезы. У одних они больше на виду, у других меньше, у третьих их совсем не видно, но внутри, в душе они имеются у всех. Выслушаем самих заключенных:

«Сейчас сижу, пишет один из заключенных, и заливаюсь горькими слезами. Невыносимо тяжело. Чувствую, что не видать тебя для меня равносильно смерти, и я так долго не выдержу».

Полуграмотный, заключенный в одиночную камеру, умоляет брата прийти к нему на свидание в тюрьму или по крайней мере прислать ему отрицательный ответ и пишет: «а то на рубашке удавлюсь, что от вас нет писем».

Сын просит мать написать ему, «а то болит грудь и страдает душа, потому что от тебя писем нет».

Заключенный пишет своей жене: «Я чувствую себя, как мальчик, не получивший подарка на Рождество, если не получаю писем от тебя».

Другой жалуется: «День кажется за год, да ты еще не ходишь».

Подследственный пишет брату: «В тюрьме мне сидеть без всяких весточек лучше быть убитым».

Сын пишет отцу: «Жду тебя, как светлого Христова воскресения».

Крестьянин умоляет прийти к нему: «Жду тебя как бога. Войди ты в мое положение и вспомни обо мне. Как я страдаю и скучаю по вас, мои родные! Не бросайте меня. Пришлите мне письмо и пропишите мне, что у нас в деревне новенького».

Из письма сына к матери: «Что со мной делается? Как я стал скучен, не могу ума приложить: меня мучает мысль, когда я буду возле тебя. В душе что-то жуткое и печальное. Я долго-долго буду вспоминать происшедшее. Лучше бы не жить на свете. Если бы не ты, моя дорогая мамочка, то совсем меня и успокоить некому. Но ты у меня дороже всею на свете, и когда ты у меня на свидании, то я даже теряюсь и не знаю, что говорить».

Только что заключенный в тюрьму пишет: «Я положительно начинаю сходить с ума. Нервы положительно не выдерживают всего этого кошмара. Я не вынесу всей этой тюремной обстановки. Если ты придешь ко мне, я хоть немного успокоюсь. Как мне хочется тебя видеть, как безумно хочется слышать твой столь знакомый и дорогой мне голос».

Жене, которая не пришла в тюрьму на свидание: «Ты знаешь, как тяжело все это переживать. Или это для тебя безразлично? Ты делаешь какие-то пытки мне. Спасибо тебе за все. Продолжай издеваться. Это очень к тебе идет. Ты привыкла обманывать меня. Или теперь время настало такое, что за добро платят злом и сытый не хочет голодного понять?»

Письмо другого заключенного к сестре: «Если не хотите ходить, я не заставляю вас насильно. Тогда я перестану о вас беспокоиться. Может быть, я вас обременяю, что иногда прошу денег. Но, сестрица Клавдия, ты можешь ничего не носить: мне только радость увидеться с тобою и узнать, как ты живешь». Тот же самый мотив в письме заключенного, который благодарит за принесенные продукты и пишет: Я не знал, что ты такая добрая, но ты была бы еще добрее, если бы писала мне чаще».

Полно тоски письмо заключенного к жене: «Я жду: вот ты придешь ко мне поговорить. Хоть бы одним глазком взглянуть на тебя и показаться самому и услышать хоть несколько теплых, ласковых твоих слов! Умоляю тебя, приди ко мне хоть на минутку. Ведь я без тебя жить не моту. Очень хочу на свободу видеть тебя и родных. Боже, если бы ты знала, как я мучусь и страдаю в тоске по тебе! Ведь больше чем три недели я не видел тебя и не слышал твоего голоса. Ах, скорее бы, скорее бы исходили дни тусклые, а на смену бог дал бы счастье! Неужели он не услышит моих молитв и не даст увидеть тебя и быть с тобою до гроба? Мне кажется, что я не видал тебя годы. Дни мои проходят очень тяжелыми и кажутся длинными».

Настоящим отчаянием дышит и письмо Карла Либкнехта к его жене, когда он узнал об ее колебаниях, следует ли ей прийти к нему на свидание: «Почему же, моя дорогая, это нежелание меня навестить? Боязнь моего нахмуренного лба? Словно я рыкающий гарканокий лев, в глазах которого кровь и смерть. Все это глупости, не правда ли? Ты придешь? Ты должна приехать (если возможно, в субботу…). И спроси сперва разрешение именно на этот день, ты получишь его сразу же… Ты должна приехать, ты должна, дорогая, должна ради меня и ради себя. Ведь до июля мы не увидимся. Это было бы мучением и для тебя и для меня. Это значило бы утроить мое заключение и я знаю свести на нет твой отдых. И потому ты должна приехать на этот раз одна. Я хочу, чтобы мы были только одни».

Таковы письма заключенных с их сетованиями, жалобами, просьбами, мольбами, убеждениями, стонами, воплями, отчаянием к тем, кто им не пишет, кто к ним не ходит. Эти письма не пустые слова. Они не ложь и кривлянье. В них отнюдь нет преувеличения испытываемых лишений и страданий. Наоборот, у малограмотных уголовных преступников не хватает уменья найти достаточно яркие и сильные слова, чтобы изобразить всю силу испытываемых ими страданий в ожидании писем и свиданий. «Лучше смерть», «лучше быть убитым», «это пытка», «я удавлюсь» -эти слова вполне искренни. Если бы жизнь внутри тюремных стен не скрывалась от общества, мы знали бы, вероятно, случаи, когда указанные нами угрозы самоубийством приводились в исполнение. Об одном случае самоубийства, вызванном, между прочим, запрещением всякой переписки, знает история, русской политической ссылки. Один из первых узников Карийской каторжной тюрьмы, помощник прис. поверенного С. С. Семяновский (отбывавший наказание одновременно с Шишко, Чарушиным, Квятковским и др.), начинает свое предсмертное письмо к отцу с сообщения о запрещении ссыльным переписки с кем бы то ни было, даже с родителями. Называя это запрещение бессмысленным и бесчеловечным и сообщая о других новых тягостях каторги, он нарушил запрет переписки своим последним письмом, в котором извещает отца о своей собственной смерти.

Вместе с тревогой ожидания писем у заключенных пробуждается и злоба против тюремной администрации. Они обвиняют ее, и очень часто с полным основанием, в канцелярской волоките, в неаккуратной передаче уже полученных писем, в накоплении их, чтобы накопилось их побольше, процензуровывать их все сразу. Нередко все тревоги и опасения узника, не получающего письма, кончаются вручением ему нескольких штук их, накопившихся за те недели, которые узник, провел в мучительных волнениях. У Александрова можно найти признание в настоящем чувстве мести, которое он питал к прокуратуре и тюремной администрации за эту задержку писем. Он строил даже планы мести им.

Тюрьма на каждое письмо в нее и из нее накладывает свою особую печать в буквальном и переносном смысле слова. Без разрешительного штемпеля тюремной цензуры ни один заключенный принадлежит ли он к категории подследственных или осужденных не может ни получать, ни отправлять писем. Но если такая цензура может быть оправдана по отношению к категории тех подследственных, которые дают основание подозревать, что они своею перепискою создают затруднения для раскрытия истины, то по отношению к осужденным такая цензура теряет всякие разумные основания. Так называемое «тюрьмоведение», конечно, сочтет еретической самую постановку вопроса о вреде тюремной цензуры для переписки осужденных. В тюрьму «сажают» для того, чтобы преступник был отрезан от общества. Переписка яге с кем угодно и о чем угодно, как на свободе, была бы отрицанием тюрьмы: заключенный узнавал бы не только о жизни родной семьи, но и общества. Путем свободной переписки он мог бы подготовить свое бегство из тюрьмы. Что касается возможности облегчения побегов, то для борьбы с ними надо искать средства в бдительности внутренней и наружной стражи и прежде всего в уничтожении тех характерных черт тюремного заключения, которые специально рассчитаны на причинение арестанту всяких лишений, страданий, унижения его личности. Наивно думать, что цензура тюремной переписки могущественное средство в борьбе с тюремными побегами. Громадная масса заключенных способна лишь на совершенно безобидную и совсем безопасную переписку. Между тем, из опасения возможного вреда такой переписки создаются ограничительные правила, давящие своею тяжестью без разбора всех и каждого и притом не только самих заключенных, но и тех, кто не хочет порывать с ними связей. Мерилом ограничения переписки, по-нашему мнению, может быть один момент опасность общения, подготовляемого преступления. Для борьбы с такою опасностью ограничения переписки допустимы лишь в тех пределах, в каких допускает их общий закон и для граждан, находящихся на свободе. Проводя и здесь наш взгляд на места лишения свободы, как на социальные клиники, мы говорим: если есть больные, непосредственное личное общение с которыми грозит заражением, и передача от которых возможна лишь после надлежащей дезинфекции, то это не вызывает необходимости запрета общения со всяким заболевшим и дезинфекции во всех случаях. Точно такое наличие опасности общения того или другого преступника с другими лицами не оправдывает существующих ограничений общения заключенных, в том числе и тюремной цензуры.

Тюремная цензура накладывает свою печать, говорили мы, не только в буквальном, но и в переносном смысле слова. В сущности, содержание тюремных писем в основных его чертах всегда одинаково, постоянно одно и то же. Степень развития арестанта, его социальное положение, общественные настроения и симпатии стираются запретом писать о чем бы то ни было, кроме чисто личных переживаний и семейных событий. Как бы ни были развиты общественные инстинкты у заключенного, как бы ни было велико его участие в политической и общественной жизни до его ареста, он должен забыть в тюрьме, что он не только член своей семьи, но и член общества. Это должны забыть и его близкие. По требованию, лишенному всякого смысла, запрещается в иностранных тюрьмах касаться в переписке политических и общественных вопросов даже в такой форме и в такой степени, в какой они беспрепятственно обсуждаются за стенами тюрьмы.

В сущности, между письмами шлиссельбуржца Морозова, коммунистов Карла Либкнехта, Розы Люксембург, других политических заключенных и общеуголовных арестантов нет глубокого различия. Если бы под этими письмами из тюрьмы не стояли эти громкие имена революционных деятелей, мы не догадались бы, что они писаны рукою тех, для кого политическая борьба выше всего, на самом первом плане, отодвигая далеко назад заботы о любимой семье, о собственной жизни. Между тем, читая эти письма интимного содержания с воспоминаниями событий семейного характера, с рассказыванием виденных снов, с изложением впечатлений от прочитанных в одиночной камере книг, думаешь, что авторы их самые обыденные обыватели, для которых, кроме уюта семейных радостей, ничего не существует на свете и ничего не надо.

Но вследствие необходимости ограничивать содержание писем почти исключительно семейными интересами, интимною жизнью, тюремная цензура становилась невыносимо тяжелою не только для тех, кто не мог касаться общественных вопросов, но и для массы арестантов.

Тяжело, неприятно, иногда, может быть, даже как-то стыдно посвящать в эту интимную жизнь тюремного стражника, присутствующего при свидании, или тюремного цензора, перечитывающего строки, предназначенные для тех, кто дорог, перед которым нет тайн. В нашей анкете, розданной заключенным, стоял вопрос: «Какие изменения в существующие правила переписки заключенных надо внести по вашему мнению?». В ответах на этот вопрос нет разногласий. Так, один из заключенных, очевидно, очень нуждающийся, так как он предлагает освободить письма в тюрьмы от оплаты марками («не хватает денег»), пишет: «В некоторых письмах, посылаемых семейному человеку, есть такие новости, чисто семейного характера, которых он никому и никогда ни за что не сказал бы. А здесь придет письмо в контору, разрывается и читается. Вот это считаю недостатком». Другой отвечает: «Не ограничивать срок и количество пересылаемых писем и как можно бережно и гуманно относиться к тайне писем». Третий заявляет: «Главное зло, конечно, тюремная цензура. Если нельзя ее избежать, то надо это так обставлять, чтобы заключенный почувствовал возможно меньше, что все его интимные мелочи выворачиваются наружу и подчас даже грубо». Шлиссельбуржец Морозов, получивший после 10 лет молчания право посылать по два письма в год, уже в третьем письме писал своей матери: «Хотелось бы поговорить с вами, дорогая, так, как можно говорить только с самым близким человеком, для которого открыт каждый уголок души. Не все скажешь при людях, что говорится наедине дорогому и любящему тебя существу, и не всякий может писать открыто так, как он мог бы разговаривать в тесном семейном кругу».

Но, несмотря на тягость сознания, что чужой человек становится свидетелем семейных отношений и посвящается далее в тайны внутренних перетряхиваний интимного характера, свидания и письма несут с собою радость. Говоря словами одного из заключенных, отвечавших на нашу анкету, радостно получить не только приятное, но и тяжелое письмо, узнать скорбную весть. Конечно, этими словами наш корреспондент хотел оказать, что неизвестность, порождаемая долгим молчанием и отсутствием, слишком тягостна, и письмо хотя бы и с худыми вестями разряжает напряженность ожидания. В имеющихся у нас копиях арестантских писем мы, например, читаем: «Сказали друг другу по нескольку слов, хотя под контролем, но все-таки устных, реальных, не бумажных слов, и на душе стало легко, легко». В другом письме заключенный поясняет своему корреспонденту: «Всякая весточка, которая приходит извне, с той стороны этих давящих стен, делает праздник, и на душе становится легче». В нашей коллекции тюремных стихотворений имеется несколько таких, которые воспевают радость получения письма. Кстати, отметим, что в переписке тюрьмы со свободой имеется бросающаяся в глаза особенность: тюрьма пишет свои письма на свободу нередко в стихотворной форме, свобода отвечает всегда в прозе. Нам приходилось уже отмечать, что римская поговорка: «Поэтами не делаются, а родятся» по отношению к тюрьме неприложима: тюрьма превращает арестантов сплошь и рядом в «поэтов».

У Новорусского мы находим ценное для нас сравнение впечатлений, связанных с получением писем в тюрьме и на свободе. Новорусскии описывает в своем дневнике, который он вел в Шлиссельбургской крепости, что испытывал он, получив письмо от родных, переписанное рукою коменданта крепости на листке из его записной книжки (подлинные письма не передавались). Получив письмо, он отложил его в сторону с намерением прочесть его после обеда, когда и печальные вести могут восприниматься легче. «Не тут-то было. К нему тянуло как магниту, и через минуту я уже читал его жадно, жадно, как не читывал, кажется, самых дорогих писем в свое время. И тут-то охватила меня всецело родная атмосфера…». Таким образом, если тревога ожидания свидания и писем в тюрьме иная, чем на свободе, то и радость их получения несравнима по ее размерам с радостью на свободе. В письмах Либшехта можно найти несколько мест, подтверждающих правильность этого нашего вывода. Иногда он пишет с такою страстью, что при чтении его письма далее забываешь, что свидание с любимой женщиной было… в тюрьме. Так, например, он пишет жене: «Какие чудные минуты ты подарила мне во вторник, когда мы, хотя очень недолго, всецело принадлежали друг другу. Твое посещение напомнило мне Гейдельберг: те же полные счастья и муки часы, и все же теперь все иначе: все сильно, все могучее… Ты освежилась… Волшебный ключ струится вокруг тебя… Твой взор блестел, как и мои глаза, потому, что они отражали тебя, потому, что они сияли моей любовью…» [6].

Мы сознательно подчеркнули те слова в письме Либкнехта, которыми он говорил, что радость свидания в тюрьме была еще более могуча, чем радость незабвенных для него часов, проведенных с женою в Гейдельберге. Но разве это естественно? Разве не уродство это явление, когда великая радость незабвенных часов, проведенных с любимым человеком на лоне природы, на свободе, становится маленькою, каким-то пигмеем, в сравнении с этим, разрастающимся до размеров великана, радостным чувством свидания за тюремной решеткой? Без сомнения, да. И тюрьма родит это уродство.

Но, говоря о свиданиях в тюрьме, надо помнить, что так называемые личные свидания отдельно от других заключенных редкие исключения. В громадном большинстве случаев даются общие свидания целым группам заключенных с пришедшими к ним родственниками. Тогда по одну сторону сетки стоят заключенные, а по другую их родные. Через каждые 15-25 минут происходит смена одних заключенных и их родных другими. Эти приливающие волны с одной стороны серой арестантской массы, а с другой — пестрой толпы людей всех возрастов, обоего пола, всех знаний, всякого социального положения рвутся одна к другой, но барьеры, решетки, сетки и тюремная стража не дают им слиться. Комната свиданий наполняется шумом нескольких десятков голосов, радующихся и плачущих людей, утешающих и утешаемых, как будто объединенных между собою общим несчастием заточения, но на самом деле живущих и эти короткие минуты свидания совсем отдельно друг от друга, забывая обо всех, кроме близких, мешая один другому старанием перекричать разговаривающих соседей.

Общие свидания в такой обстановке проходят чрезвычайно нервно.

Каждая минута, каждая секунда на учете. Они бегут страшно быстро (кажется, единственный случай, когда время в тюрьме идет быстро). С обеих сторон барьеров торопятся сказать или, вернее, хотят сказать как можно больше. Точь-в-точь, как при проводах близкого человека на вокзале в дальний путь: через две, три минуты поезд уйдет, и надо, пока не поздно, сказать так много… Вот тут-то и происходит то, что один из заключенных называет «трагедией свиданий». «Вся трагедия свиданий, говорит он, была в том, что самое главное ускользало, несмотря на то, что задолго до свидания, которого заключенные ждали так жадно, с таким надрывом, думали сказать именно это самое главное. Большинство дорожило каждой секундой свидания, а почему-то говорили при встречах с длинными паузами, с перерывами, почему-то подолгу задумывались, а потом в камере слезами обливали белый хлеб, который приносили жены или сестры». Тут, в тюрьме, начинают жалеть: «целыми днями, ночами проводили с близкими время и не ценили этого, а сейчас, страдая, считаешь секунды и мечтаешь, как бы подольше тянулось время, как бы не кончилось скоро свидание».

В тюремных свиданиях через барьеры и сетки есть и еще одна тяжелая сторона. Правила, по которым происходят такие свидания, называются Оскаром Уайльдом «отвратительными и стеснительными: посещение родственников или друзей только усугубляет унижение и душевное отчаяние каждого заключенного. Многие, чтобы только не переносить подобной процедуры, отказываются от свидания с близкими» [7]. Таким образом, радость свидания нередко покупается слишком дорогою ценою унижением заключенного, испытываемым им чувством как будто глумления над ним всеми этими оттеснениями, которые кажутся ему предназначенными специально для увеличения его страданий, для отравления радости видеть и слышать родных и близких.

Рассмотрев психологию тюремных свиданий и переписки, мы становимся в этом вопросе, как и во многих других, на сторону заключенных против «тюрьмоведов». Подводя итоги всему сказанному, мы вспоминаем слова Оскара Уайльда, сказанные им при оценке правил тюремной переписки и свиданий: «Одна из трагедий тюремной жизни в том, что эта жизнь обращает человеческое сердце в камень. Чувства естественной привязанности, как и всякие другие чувства, нуждаются в поддержке и питании. Они легко глохнут в бездействии». По его глубокому убеждению, редкие свидания и письма, допускаемые тюремными уставами, недостаточны для того, чтобы поддерживать более нежные и более человеческие привязанности, благодаря которым, в конечном итоге, душа остается чувствительной ко всем прекрасным и возвышенным влияниям, какие могут исцелять разрушенную и разбитую жизнь».


1 Мельшин. Из мира отверженных. Т. II. С. 198.

2 Мельшин. Из мира отверженных. Т. II. С. 198.

3 Александров. Три года в одиночной тюрьме. С. 49.

4 См. Мельшин. Из мира отверженных. Т. II. С. 198.

5 Роза Люксембург. Письма из тюрьмы.

6 Либкнехт Карл. Письма. Перев. С. 73.

7 Оскар Уайльд. Пол. собр. соч. Изд. Маркса. Т. II-III. Кн. 5. Письма о тюремной жизни. — С. 295.