Сайт Юридическая психология
Психологическая библиотека

 
Сигеле Сцопион
Преступная толпа.
Опыт коллективной психологии.
 


ГЛАВА ТРЕТЬЯ

ЮРИДИЧЕСКИЕ ВЫВОДЫ

I

Наполеон, после тщательного изучения действий Конвента, сказал: «les crimes collectifs n'engagent presonne» (массовые преступления не вменяемы).

Но эта фраза являлась только констатированием факта; она не была, да и не могла быть, научной истиной.

Наука ясно понимает, что неответственность за преступления, совершенные среди толпы, не может быть признаваема, так как социальный организм, подобно всякому другому организму, всегда реагирует против того, кто покушается на его жизненные условия (в этом случае так же, как и во всех других).

Подчиняться этой реакции — значить быть ответственным; если реакция является роковой и необходимой, то и ответственность будет также роковой и необходимой. Но кто же будет в ответе?

Здравый смысл, — одним из своих лаконических решений, которые часто бывают ошибочны, но вместе с тем подчас и очень точны, - переработав при помощи размышления то, что позитивное исследование фактов подтвердило гораздо позже, дает следующий ответ: должна быть в ответе вся толпа. И наука, стараясь выяснить как можно более причин, обусловливающих преступления, совершаемые толпой, и заметив, что эти причины так перемешаны и перепутаны между собою, что не может быть и речи о частном значении каждой из них, была принуждена, чтобы быть справедливой и искренней, ответить, подобно здравому смыслу: ответственности подлежит вся толпа.

Ответственность должна падать на толпу, несмотря на всю неопределенность последней, как имени собирательного, ибо в одной только толпе заключаются все факторы, как антропологические, так и социальные, влияющие сообща на появление преступлений, совершаемых ее членами. Чувствуется, что было бы ошибочно взваливать ответственность на более определенное и ясно выраженное целое — на отдельное лицо, так как в индивиде не заключаются все факторы такого рода преступлений; в нем скорее только одна причина, чем совокупность всех причин.

Но возможно ли, чтобы вся толпа была в ответе? Возможно ли в наше время такая коллективная ответственность?

В старину коллективная ответственность была единственной формой ответственности. Даже в том случае, когда было известно, что данное преступление совершено одним лицом, к ответу привлекалось не оно одно, но с ним вместе его семья, его клан, его триба. Древние законы распространяли наказание, к которому был присужден преступник, на его жену, детей, братьев, подчас даже и на родителей 1.

В те первобытные времена всякая естественно-образовавшаяся группа, вроде трибы или семьи, представляла из себя неделимое и неразрывное целое. Личность была только частью, а не чем-то целым; ее считали не организмом, а только органом. Карать только его одного — считалось абсурдом, точно так же, как мы теперь считаем нелепостью наказать какую-нибудь одну часть человеческого тела.

Впоследствии, с прогрессом цивилизации, развивалась и ответственность, все более и более индивидуализируясь. До конца прошлого века еще оставались кое-какие следы древней доктрины, преимущественно по отношению к некоторым политическим и религиозным преступлениям; так напр., в XVII столетии почти во всех европейских государствах семейства политических преступников были изгоняемы из своей родины, но теперь всякие следы этой доктрины исчезли. В наше время семьи осужденных уже более не изгоняются; дети преступников не носят на своем челе печати бесславия; одна только привычка делает то, что мы сохраняем еще некоторое предубеждение против семьи преступника. Но оно может быть зависит от нашего внутреннего голоса, хорошо знакомого с могучим законом наследственности? Этого мы не знаем: тем не менее ясно, что в таком предубеждении играет роль не один только социальный предрассудок.

В наше время закон индивидуализировал ответственность; теперь нельзя, как некогда, сказать: такая-то семья совершила преступление, ее нужно наказать; теперь говорят: такое-то лицо его совершило, и оно должно быть наказано.

Однако исчезла древняя нелепая идея коллективной ответственности, и ее место заняла другая, аналогичная ей в некотором отношении и, конечно, гораздо более научная: я говорю о той ответственности, которую мы приписываем социальной среде.

Мы знаем, что всякое преступление, как и всякий вообще человеческий поступок, является результатом действий двух сил: индивидуального характера и социальной среды.

Ответственность за известное преступление мы всегда сваливаем, хотя и в различном отношении, на этот характер и эту среду: это и есть в наше время коллективная ответственность. При зарождении уголовного права говорилось: лицо, совершившее преступление, виновно, и вместе с ним виновны его семья и вся его триба. В настоящее время, когда уголовное право достигло самой высокой степени развиты, говорят: лицо, совершившее преступление, виновно, точно так же как и та среда, которая дала ему возможность совершить это преступление.

Таким образом изменены термины, хотя и не настолько глубоко, чтобы это положение потеряло свое значение; перемена произошла преимущественно в мотивах, вызывавших эти заключения, которые все-таки приводят к одному и тому же: к коллективной ответственности.

При всем том, между следствиями, вытекающими из этих двух заключений, существует громадное практическое различие.

В древнее время считались виновными как совершившие преступление, так и его семья, и оба они преследовались совершенно одинаково. В наше время ответственным считается и преступник, и окружающая его среда; но реакция, наказание — сохраню это старое слово, — налагается только на виновное лицо. В прежнее время ответственность индивида и его семьи существовала на самом деле, в том смысле, что и индивид, и его семья подвергались одному и тому же наказанию; в настоящее же время ответственность той среды, где живет индивид, совершенно призрачна, в том смысле, что среда не подвергается реакции, никогда не наказывается, и вместо того, чтобы быть в прямом отношении с ответственностью отдельного лица, она находится с ней в обратном отношении, так как чем больше ответственность среды и тем она меньше по отношению к индивиду, и чем более среда является виновной в данном преступлении, тем менее сильна остальная реакция против индивида.

Все или почти все причины убийств, сопровождаемых грабежом, находятся в совершившем их лице, вот почему социальная реакция против преступника в этом случае очень сильна. Причины убийства, совершаемого в состоянии аффекта, наоборот, лежат большею частью в окружающей среде, и только часть их, да и то весьма малая, находится в самом преступнике; вот почему в этом случае социальная реакция против лица, совершившего преступление, гораздо меньше.

Если мы докажем, что причины преступления известного лица лежат целиком в окружающей среде, и что среда должна поэтому нести на себе всю ответственность, то нельзя будет поднять преследования против этого лица: с уголовной точки зрения оно не будет ответственно.

Если грабитель на большой дороге нападает на меня ночью, и я, защищаясь, убиваю его, то я не подлежу никакой ответственности, так как причины преступления, а следовательно и ответственность за него, целиком находятся в зависимости от среды, от незаконного нападения грабителя.

Исходя из этих общих размышлений, можно составить себе следующее резюме: сказав, что вся толпа должна быть в ответе за преступления ее членов, мы только приложили к специальному, более ясному, чем другие, случаю современную теорию коллективной ответственности, которая видит причины всякого преступления не только в индивиде, но также и в окружающей его среде. Однако, как среда не может вообще испытывать на себе какой-нибудь реакции вследствие нынешней индивидуализации ответственности, точно так же не может ей подлежать и толпа. Итак единственным ответчиком остается индивид; но так как его ответственность обратно пропорциональна ответственности целой толпы (среды), то необходимо исследовать, вся ли ответственность за преступление должна целиком падать на толпу, так как в этом случае индивид делается неответственным, или только какая-нибудь ее часть, так как, только сообразуясь с этим, можно установить степень социальной реакции против индивида.

Наконец, в этом случае, как и во всех других, мы должны еще исследовать ту степень опасности для общества, которую представляет виновный. Эта опасность является, по учению позитивной школы, весьма различной, так как она обратно пропорциональна числу и интенсивности внешних обстоятельств.

 

II

Итак, вопрос должен быть поставлен в следующей форме: следует ли опасаться того, кто совершит преступление среди толпы народа? Если — да, то в какой степени? То есть, представляет ли этот человек, помещенный вне возбужденной и разгневанной толпы, освобожденный от тысячи внушений, толкавших его к преступлению, и приведенный в нормальное состояние, какую-нибудь опасность для общества? Возможно ли, чтобы честный человек позволил толпе увлечь себя ко злу, получил припадок сумасшествия, которое, раз оно прошло, не оставляет после себя никаких следов, и поэтому он не должен был подвергаться уголовному возмездию.

Для того, чтобы ответить на этот вопрос настоящим образом, нужно знать не только теоретически, но и вообще для всякого частного случая, какова в толпе сила внушения, а также как велико влияние ее испорченности на данного человека. Необходимо знать, обладает ли она на самом деле тем ужасным и удивительным обаянием, которое способно преобразовать в убийцу глубоко честного человека. Может ли толпа сделать такое чудо? В I главе было разъяснено, что волнение, оказываемое толпою на ее составные единицы, есть не что иное, как явление внушения. Таким образом, мы можем дать ответ на заданный нами вопрос, исследуя, как действуют на индивида внушение, и как велико его действие. К несчастью, мы не в состоянии сделать такого рода исследования над внушением, получаемым во время бодрствования, так как этот вопрос до сих пор изучен очень мало; но мы будем делать эти исследования над состоянием гипноза, представляющим нам обширное поле для наблюдений и опытов.

Это ничуть не уменьшит значения нашего исследования, так как хотя внушение, исходящее от толпы, и получается в состоянии бодрствования, однако всякому известно, что такого рода внушение является первой степенью гипнотического внушения. Рассуждение, приложимое к первому, вполне приложимо и ко второму. Единственным различием будет то, что в гипнотическом сне внушение имеет гораздо более силы, чем в нормальном состоянии.

«Гипнотическое внушение, — говорит Лядам, — действует на больной и усыпленный мозг совершенно так же, как и обыкновенное внушение, когда человек уверяет других в том, в чем он желает их убедить, Гипнотическое внушение тождественно с убеждением, которое имеет место в нормальном состоянии; оно только значительно усиливает могущество оказываемого нами на других влияния, подавляя сопротивление, существующее в состоянии бодрствования».

Итак, возможно ли при помощи гипнотического внушения заставить человека совершить какое угодно преступление? Возможно ли совершенно уничтожить его личное «я» и направить его к совершению поступков, которых он никогда не совершил бы, будучи в состоянии бодрствования и имея возможность рассуждать?

Если положиться на школу Нанси, то придется ответить утвердительно.

Льебо писал: «Усыпитель может внушить сомнамбулистам что угодно и заставить их исполнять его приказания не только в состоянии сна, но даже и после того, как они проснутся». По его мнению, сомнамбулист слепо повинуется внушению: «он идет к цели с той фатальностью, с какой падает брошенный нами камень». И многие факты могут по-видимому утвердить абсолютную справедливость этого положения.

Рише и Льежуа приводят случаи, доказывающие, что подчас удается насиловать нравственные правила индивида, что можно заставить его забыть самые святые чувства и отвергать самые основные правила нравственности. Так, одна хорошая и добрая дочь, загипнотизированная, выстрелила из пистолета в свою собственную мать. Один честный молодой человек пытался отравить глубоко им любимую тетку; молодая девушка убивает врача за то, что он плохо ее лечит; другая отравляет неизвестного ей человека.

Но можно ли достичь таких результатов без всякого труда со стороны внушающего, довольствуясь одним только внушением? В большинство случаев — нет. Нужно очень долго бороться с волею гипнотизируемого, и все-таки он оказывает некоторое сопротивление.

Только после целого ряда постепенных внушений индивид может подчиняться опасным и рискованным приказаниям. Всякий раз, как он выказывает некоторое сопротивление или отказывается безусловно повиноваться, повторяют внушение, прибавляя к нему пояснения, делающие его более отчетливым и понятным: т. е. поясняют содержание какого-либо акта целым правильным рядом положительных и отрицательных внушений. При первых словах сомнамбулист часто протестует, но если настоятельно повторять утверждение, ум его колеблется, он по-видимому размышляет; кажется, будто в нем просыпается смущающее его воспоминание; наконец приведенный в уныние неустанно нарастающими внушениями, он автоматически им уступает.

Гипнотизируемый повинуется хотя и автоматически, но не без некоторого сопротивления, не без того, чтобы сейчас же впасть в истерию, которая доказывает, чего ему стоило повиноваться полученному приказанию. Это, если можно так выразиться, — посмертный протест организма, совершившего против своей воли какой-нибудь поступок, против которого он возмущен, и который внушает ему ужас.

Таким образом, если подчас и верно, что даже в случае упорного сопротивления известного субъекта можно заставить его исполнить данное ему приказание, повторяя внушение все более и более настоятельно и с большой решительностью, то при всем том совершенно нелепо, будто «автоматизм (как утверждает Бонн) совершенно абсолютен, так что субъект теряет самопроизвольность и волю, имея их лишь столько, сколько оставляет ему гипнотизирующий; он реализует в самом прямом смысле этого слова известный идеал: быть слепым орудием в руках своего обладателя».

Сомнамбулист всегда, хоть несколько, остается самим собою, так как он проявляет свою волю, выражая это в тех усилиях, которые ему приходится делать, чтобы противиться внушению. И если подчас он уступает, то это показывает только его индивидуальную слабость, а не всемогущество внушения, прежде чем он совершает воображаемые преступления не без сопротивления, и впоследствии никогда их не повторяет.

Впрочем случаи, когда субъект, имея вообще силу сопротивляться, повинуется внушению, оскорбляющему нравственное чувство, весьма редки, Эти случаи, исследованные преимущественно в школе Сальпетриэр, и доказывают неосновательность мнения школы Нанси. Против уверений Льебо, Льежуа, Бонн мы можем выставить наблюдения Шарко, Бруарделя, Фере, Лорана, Дельбефа и др.

«Сомнамбулист, — говорит Жиль Делатурет, — совсем не машина, которую можно заставить вертеться как угодно: он обладает некоторой индивидуальностью, уменьшенной, правда, до minimum'a, но в некоторых случаях являющейся во всей своей силе». «Сомнамбулист, — замечает Фере, — может сопротивляться определенному внушению, находящемуся в противоречии с его основным чувством», и — прибавляет Бруардель — «он реализует только приятные или безразличные внушения». Наконец Питр уверяет, что «неответственностъ загипнотизированных субъектов не всегда безусловна».

Нормальное «я» всегда переживает «я» ненормальное, образованное гипнотизером. Если вы попытаетесь заставить ненормальное «я» исполнить какой-нибудь поступок, который глубоко, органически противоречит нормальному «я», то вы не будете иметь никакого успеха. Вот несколько примеров, подтверждающих нам это.

«В числе пациентов, — говорит Питр, — мы имели молодую женщину, которая очень легко поддавалась гипнозу, и над которой без всякого труда можно было проделывать опыты подражательных движений, иллюзий и галлюцинаций. Но было совершенно невозможно заставить ее ударить кого-нибудь. Если приказание такого рода давалось ей очень энергично, то она подымала руки, но сейчас же впадала в летаргию».

Фере передает аналогичный случай:

«одна из наших больных, — говорит он, — была страстно влюблена в одного молодого человека, от которого хотя она и терпела очень много, но которого все-таки любила. Если в ней вызывали образ этого человека, она казалась очень опечаленной и имела желание бежать. Но не было ни малейшей возможности внушить ей какой-нибудь поступок, могущий повредить тому, чьей жертвой ей пришлось быть. Между тем всем другим приказаниям она повиновалась совершенно автоматически».

В двух последних случаях препятствием к осуществлению внушения было чувство сожаления.

То же происходит, если внушенная идея сталкивается с каким-нибудь другим чувством, раз последнее сильно и заложено глубоко в характере загипнотизированного.

Питр рассказывает случай, могущий служить подтверждением того сопротивления, которое подчас оказывают гипнотизируемые против внушаемых им поступков. «Я усыпляю своего пациента (молодая женщина) и, положив серебряную монету на стол, говорю: когда вы проснетесь, отправьтесь к столу и возьмите эту забытую кем-то серебряную монету; _вас никто не увидит; спрячьте монету в карман; это будет маленьким воровством, которое однако не может иметь для вас никаких неприятных последствий».

«Потом я ее бужу».

«Она направляется к столу, отыскивает монету и опускает ее, с некоторым колебанием, к себе в карман; но тотчас же вынимает ее и возвращает мне, говоря, что эти деньги не принадлежат ей, и что необходимо отыскать человека, который позабыл их здесь. «Я не хочу держать у себя этой монеты, — сказала она, — это было бы воровством, а я ведь не воровка».

Жиль Делатурет передает случай, весьма похожий на вышеприведенный: «Однажды, — пишет он, — мы внушили W., что ей очень жарко. Тотчас же она начинает вытирать себе лоб, как будто он был весь в поту, и объявляет, что жара невыносима.

— Идем купаться!

— Как! с вами?

— Почему же нет? разве вы не знаете, что в море мужчины и женщины без излишней щепетильности купаются вместе?

Это, по-видимому, не кажется ей достаточно убедительным.

— Смелей! раздевайся!

Она колеблется; наконец распускает себе волосы и снимает обувь; затем следует остановка.

— Ну же! Я приказываю тебе раздеться совершенно!

Она краснеет и, по-видимому, рассуждает с большим трудом; наконец в смущении, снимает с себя платье.

— Еще! Еще!

При этом грубом приказании, W. кажется страдающей весьма жестоко; она готовится повиноваться, но ее воля оказывает сопротивление; ее стыд гораздо сильнее внушения; все тело ее напрягается, и я едва-едва успеваю вмешаться и прекратить припадок истерии».

Жиль Делатурет прибавляет: «W. весьма стыдлива».

«Ясно, что, только благодаря последнему обстоятельству, она почти бессознательно оказала такое сопротивление, придя к известному нам результату, так как при тех же обстоятельствах Сара Р., не колеблясь, сбрасывает с себя одежду и купается в воображаемом море».

Итак, в этом случае только чувство стыда, весьма сильно развитое в W., мешает ей исполнить внушенное ей приказание; между тем оно, будучи слабее у Сары Р., позволяет ей повиноваться внушению. То же мы можем сказать и о других случаях. Чувство сожаления или честность, смотря по большей или меньшей степени своего развития, или противятся внушению, или позволяют повиноваться ему только после большего или меньшего числа повторенных внушений. Анализируя дальше, мы найдем, что только в органическом предрасположении, скрытом, слабом или весьма малом, нужно искать то, что реализация данного внушения возможна или невозможна. Когда для какого-нибудь человека известная идея безусловно враждебна, то реализация ее абсолютно невозможна, даже если она внушена ему в состоянии гипноза. Вот заключение, которое выводят почти все самые известные корифеи гипнотизма, и которое было выражено Жане в известной фразе: «Idee inconnue ne suggere rien».

«Внушения, — говорит Кампили, — должны находиться в согласии с внутренним миром человека; по этой-то причине не все они могут быть приведены в исполнение, а только те, которые человек способен совершить при известных условиях и в известные моменты его жизни».

Внушение, таким образом, может изменить индивидуальность, уменьшить волю до того, что нельзя будет сказать, существуют ли они, или нет; но что эти индивидуальность и воля не умерли совершенно, доказывает нам их упорное сопротивление известным внушениям, а также и то, что они, если и реализуют эти внушения, то впоследствии реагируют так, что поневоле является представление о раскаянии организма в совершении им действии, противоречащих его нормальной природе.

Подобно тому, как в наше время не считается истиной, будто заражение это — «акт, при помощи которого известная болезнь переходит от одного, одержимого ею, к другому, здоровому», a говорят, что оно — «акт, при помощи которого известная болезнь переходит от одного, одержимого ею человека, к другому, более или менее к ней предрасположенному»; точно также совершенно ложно мнение, будто внушение может заставить данного человека совершить какой угодно поступок; оно может заставить его сделать только то, к чему он более или менее предрасположен.

Понятно, нет надобности, чтобы предрасположение в этом случае было также заметно, как и в первом; достаточно, чтобы оно существовало, хотя бы и в незначительной степени; но необходимость его очевидна.

В гипнотическом состоянии происходит по воле гипнотизера то, что вследствие других причин происходит во сне, в сомнамбулизме, в состоянии опьянения, т. е. человек совершает тут такие поступки, которых он никогда не совершил бы в нормальном состоянии; и при всем том его индивидуальность, его «я», как бы оно ни было изменено патологически, всегда стоит на страже. Оно изменено, но не подавлено. Это сравнение между состояниями гипнотизма, сна, сомнамбулизма и опьянения может показаться неточным. В самом деле, можно привести наблюдения, что в состоянии гипноза поступки совершаются благодаря вмешательству воли третьего лица, изменяющего без сомнения своим вмешательством отношения, существующие между действиями и нравственным характером индивида. Между тем в состояниях сна, сомнамбулизма и опьянения нет никакого вмешательства чужой воли, и такой человек как бы он ни был изменен патологически, всегда находится в прямой и полной связи с нормальным человеком. Все это конечно подтверждает существование коренной разницы между причинами, производящими эти различные состояния, но отнюдь не скрывает той аналогии, которая существует между следствиями, вытекающими из этих состояний. Аналогия эта (как было вкратце сказано в тексте) состоит в следующем: во внушении, как во сне, сомнамбулизме, опьянении, — ненормальные условия организма не в состоянии уничтожить индивидуальности: они только уменьшают ее и конечно — более во время внушения, чем во время других патологических состояний. Относительно последних можно сказать, что вместо уменьшения они только изменяют и усиливают ее. В самом деле, во сне отражаются самые резкие черты характера данного индивида; привычка, эта управительница человеческой активности, производит то, что индивидуальность спящего воспроизводится целиком, точно нарисованная на картине, хотя немножко скрытая и затемненная среди самых сложных, постоянно меняющихся сцен. Вот почему Булье предлагал особый вид личной ответственности за преступления, совершенные в состоянии сна. Тоже самое можно сказать о сомнамбулизме и опьянении. Всем известна старая и верная пословица: in vino veritas (истина в вине), и вся позитивная школа утверждает, что «спиртные напитки делают человеческие чувства более энергичными и сильными и только уменьшают способность расчетливо рассуждать, производящую обыкновенно то, что мы, благодаря различным причинам, удерживаемся от данного поступка».

Колаяни прекрасно выразился, говоря относительно алкоголя, что «он повышает или уменьшает, смотря по продолжительности действия, нравственную запретительную силу, переданную нам по наследству и препятствующую нам следовать всем тем стремлениям, которые могли бы привести нас к преступлениям или просто неприличным поступкам».

То же самое можно сказать и относительно внушения, повторив вместе с Рибо, что в состоянии гипноза переход от идеи к действию тем более быстр, чем менее он встречает препятствий; ничто не может остановить его, так как в усыпленном сознании царит только одна внушенная идея.

Таким образом, хотя во время гипноза и гораздо легче, чем во время всякого другого патологического состояния, заставить человека решиться на такие поступки, которые его отталкивают, тем не менее гипнотизируемый субъект (точно так же, как и во сне, сомнамбулизме, опьянении) всегда сохранит, хотя и в более слабой степени, свою индивидуальность.

Если относительно внушения нельзя сказать того же, что относительно произвольного сомнамбулизма, сна и опьянения, — а именно, что человек отражает, как в зеркале, всю свою индивидуальность, — то можно по меньшей мере считать несомненным, что гипноз указывает, к каким действиям данный субъект чувствует естественное и органическое отвращение.

 

III

Мне кажется, что заключение, к которому мы пришли, до сих пор является само по себе совершенно ясным и логически вытекающим из фактов. Если при гипнотическом внушении, самом сильном и могущественном из всех внушений, нельзя достичь полного уничтожения человеческой индивидуальности, а только одного лишь ее ослабления, то. на гораздо большем основании мы можем сказать, что эта индивидуальность сохранится в состоянии бодрствования, даже если бы внушение достигло самой высшей степени, как например среди толпы.

Преступление, совершенное индивидом среди разъяренной толпы, всегда будет таким образом иметь часть своих мотивов (как бы они ни были малы) в физиологической и психологической организации его виновника. Следовательно, последний всегда будет за него в ответе пред законом.

Истинно честный человек не будет повиноваться преступным приказаниям гипнотизера и точно также не попадет в тот водоворот эмоций, куда влечет его толпа.

«Когда природа прочно построила умственный организм, — говорит Томази, — то мы бываем потрясены всевозможными случайностями, но не склоняемся перед ними».

Должны ли мы отсюда вывести, что те, которые совершают какое-либо преступление, находясь под влиянием народной ярости, все без исключения настоящие преступники?

Это было бы большой ошибкой. В толпе часто находятся прирожденные преступники, но мы не можем говорить, что все, совершающие, благодаря влиянию толпы, какое-либо преступление, были таковыми. Мы скажем только, что они — слабы.

Всякий получает от природы известный характер, дающий известный отпечаток, известную физиономию его поведению и служащий, так сказать, внутренним импульсом, по которому человек и поступает в своей жизни. Чем более глубок и силен этот импульс, чем характер тверже и цельнее, тем скорее человек будет поступать сообразно с ним, не подчиняясь внешним влияниям; точно также и ружейной пуле тем труднее уклониться от принятого направления под влиянием встречных препятствий, чем больше была та начальная скорость, с которой она была выброшена.

К несчастию, могучие натуры, выходящие с победой из всех соблазнов, избегающие всякого уклонения с принятого ими однажды направления, весьма редки. Если, как говорит Бальзак, существуют люди-дубы, и люди-кустарники, то последние, конечно, составляют большинство. Для большей части людей жизнь является целым рядом уступок, так как, не имея силы принудить среду приспособиться к себе, они принуждены сами приспособляться к среде.

В этом обширном классе слабых личностей существуют бесконечные переходы от таких, которых Бенедикт назвал неврастеничными, не оказывающих никакого сопротивления внешним импульсам, до таких, которых Серги отметил именем низкопоклонников, из подлости подчиняющихся чужой воле и ради выгоды поворачивающихся туда, куда дует ветер; от добрых, но трусливых и легковерных существ, принимающих какую угодно предлагаемую им идею, до людей, меняющихся, благодаря непостоянству и раздражительности их темперамента.

Воля, говорит Рибо, подобно уму, имеет своих идиотов и своих гениев со всеми возможными, как в той, так и в другой крайности, оттенками.

Но слабость характера, как бы она ни была достойна презрения, как бы она ни была велика, имеет в общем следующий неминуемый результат: она делает человека более или менее податливым относительно внушений, исходящих из окружающей Среды.

«В каждом действии лица со слабой волей часть его поступков, — говорит Рибо, — определяемая индивидуальным характером, минимальна, между тем как часть, обусловливаемая внешними обстоятельствами, максимальна».

Поместите этих людей в благоприятную среду, подвергните влиянию хороших внушений, и они останутся честными, по крайней мере перед лицом закона; наоборот, если их поместить в неблагоприятную среду, окружить вредными внушениями, то они превратятся в случайных преступников или преступников в состоянии аффекта.

Слабость характера заставляет их легко впитывать в себя все, что их окружает: как доброе, так и дурное, причем при одном образе жизни внешние обстоятельства управляют ими легче, чем при другом.

Итак, если подобные метаморфозы происходят в мирной, регулярной, нормальной жизни, то что же будет происходить среди толпы, где в одно мгновение концентрируется такая масса внушений, какой никогда не бывает во всяком другом случае? Не очевидно ли, что все эти личности уступят, и что совершат преступление даже те честные, но слабые люди, которые может быть завтра же обнаружат громадный альтруизм на том же основании, на каком сегодня они позволяют себя увлечь потоком ненависти?

«В 1870 г. я видел, — говорит Жоли, — как толпа преследовала карету одного генерала, желая во что бы то ни стало выведать у него какой-то политический секрет. В толкотне этой я заметил одного знакомого мне молодого человека, энтузиаста, но тихого и порядочного, трудолюбивого и доброго, безусловно честного. Этот последний вдруг стал громко требовать револьвер, желая стрелять в упорствующего генерала. Если бы у него в руках было оружие, я не ручаюсь за то, что могло бы произойти».

Как вели бы себя те, которые находились бы в таких же условиях, как и этот молодой человек? Что делали бы они, имея в руках оружие? Можно ли за это назвать их злыми?

Нет, скажем мы: они — только слабохарактерные люди. В них находятся, но только весьма поверхностно, чувства жалости и честности. Более новые слои характера, составляющие физическое основание этих чувств, не могли накопиться в достаточном количестве и покрыть совершенно старые пласты, представляющие из себя остатки самых отдаленных образований. Какого-нибудь происшествия, какой-нибудь случайности, глубоко потрясших этих индивидов, вполне достаточно, чтобы изменить их характер. Пласты последнего перемешиваются беспорядочно: более глубокие, подымаясь сразу на поверхность, допускают проявление самых грубых и жестоких инстинктов.

В толпе, благодаря революции, происходит то же, и что в частной жизни — благодаря эволюции. Коренное изменение характера, начавшееся на первых порах медленно, под влиянием дурных примеров или благодаря развращенному товарищу, — который заставил вас упасть в бездну порока, открыл вам дорогу туда, откуда нет возврата, — увеличивается все более и более, пока совершенно не изменит человека, пока не уничтожит его характера; — все это происходит в толпе в течение нескольких мгновений.

Кроме постепенного и медленного падения, делающего честного еще человека случайным преступником, а впоследствии и преступником по привычке, в толпе существует мгновенное падение, делающее честного человека преступником в состоянии аффекта.

Вот почему, по моему мнению, большая часть индивидов, находящихся в толпе, доходит до преступления.

Если это так, то какова должна быть самая подходящая социальная реакция?

Прежде чем ответить на этот вопрос, нам нужно будет заняться некоторым другим фактором преступлений толпы, самым важным с психологической точки зрения: я говорю о мотиве, благодаря которому совершается данное преступление.

В начале второй главы мы сказали уже несколько слов о том постоянном душевном состоянии большинства, которое дает возможность заметить, что испытываемые им несправедливости и горе образуют отдаленное и неопределенное предрасположение к тем преступлениям, которые может совершить толпа. Здесь мы должны ближе изучить условия, определяющие коллективные преступления.

Толпа не образуется без причины. Отдельные личности не соединяются без всякой цели. Однако, эта всегда существующая цель является принадлежностью лишь немногих личностей; большая часть собирается вокруг первой группы только в силу внушения.

Не пробовали ли вы остановиться среди улицы, пристально смотря на какое-нибудь окно, вообще на какую-нибудь точку, или опереться на перила моста, чтобы посмотреть на протекающую под ним воду? В несколько мгновений около вас образуется маленькая кучка народа, и между зеваками вы слышите голоса: «Вот здесь!... Где!... вот на дне... его уже нет...»

Внушение бывает до того сильно, что подчас многие видят то, чего нет на самом деле.

Тоже самое происходит и в том случае, когда цель какого-нибудь собрания важная и серьезная.

Демонстрации образуются всегда меньшим числом людей, чем то, которое в конце концов принимает в них участие. В этом случае подражательное внушение оказывает свое влияние не только непосредственно, в том смысле, что к первой группе демонстраторов присоединяются из любопытства уличные праздношатающиеся, но и косвенным образом, в том смысле, что большинство, узнав из газет или каким-либо иным образом, что такая то демонстрация будет в такой-то день и в таком то месте, скажет себе: — нужно будет пойти посмотреть! — и пойдет туда на самом деле.

Таким образом, во всех сборищах — лиц, знающих истинную их цель, очень мало: большинство идет, как оно само выражается, посмотреть.

В этом и заключается психологическое условие первых моментов образования толпы; не следует однако полагать, что так дело продолжается долго. Мало-помалу, по мере того, как демонстрация увеличивается и раздалось уже несколько криков или, если речь идет о митинге, по мере того, как речи ораторов зажигают аудиторию, в разнородном агрегате толпы происходит довольно странное явление: разнородность заменяется почти совершенной однородностью. Более трусливые, видя, что дело становится серьезным, удаляются при первом удобном случае; те же, которые остались, волей-неволей доходят до одной и той же степени возбужденности: мотив, соединивший несколько первых индивидов, становится известным всем, проникает в ум каждого, и тогда толпа приобретает единодушие.

Итак, каковы бы ни были поступки, которые совершат впоследствии члены столь сплоченной с этого времени толпы, скрепленной, так сказать, одной общей идеей, — легко понять, что для определения величины требуемой против нее социальной реакции нужно прежде всего дать себе ясный отчет в тех мотивах, которые обусловливали ее поведение. Если народ, собравшись в 1750 г. в Париже перед полицейским домом с тем, чтобы протестовать против чудовищной жестокости, приписывавшейся Людовику XV, и убил нескольких правительственных агентов, то можно ли считать это убийство более простительным, чем все те, которые были совершены во время Французской Революции, благодаря одной только непонятной жажде крови? Бороться против несправедливости и гнусности и даже дойти в это время до преступления — совершенно другое дело, чем грабить и убивать, благодаря какой-нибудь ничтожной причине или с чисто безнравственной целью.

Таким образом, как для коллективного, так и для индивидуального преступления, мотив, по которому оно совершается, является одним из самых важных пунктов, которыми измеряется степень личной ответственности. Это тем более важно, что мотив, существуя в нескольких индивидах еще до возбуждения толпы и распространяясь понемногу на всех, раньше даже, чем внушение достигнет самой большей степени, является ощущением, которое с большей справедливостью можно приписать каждой отдельной личности, и в котором от нее можно потребовать почти полного отчета.

То, что мы сказали здесь относительно непредвиденных преступлений толпы, еще более приложимо к предумышленным, преступлениям большого числа лиц.

Толпа не всегда собирается с тем, чтобы чего-нибудь требовать или против чего-нибудь протестовать; преступление не всегда появляется вдруг, благодаря возбуждению или вследствие психологического брожения, о котором мы говорили выше. Иногда бывает так, что несколько индивидов соединяются с определенной целью произвести в толпе смятение и совершить преступления.

Такого рода пример нам представляет собрание не имевших занятий рабочих в Риме 1-го мая 1891 года. Нет сомнения в том, что несколько анархистов отправились, вооруженные, на площадь св. Иерусалимского креста, думая пустить в ход свое оружие. Один городской сержант был убит ударом кинжала в позвоночный столб, и много лиц ранено. Необходимо конечно допустить, что влияние численности, замечательные речи, которые были произнесены, и все другие обстоятельства, увеличивающие интенсивность душевных движений толпы, могли бы увлечь виновных даже к еще большему, толкнуть их на такие крайности, которых они не хотели бы и сами; но ясно, что все-таки в подобных случаях социальная реакция должна быть гораздо строже, чем в других, так как здесь дело идет не о неожиданных преступлениях: толпа не произвела преступления, она только дала удобный случай, чтобы его можно было совершить.

Понятно, что эти юридические выводы могут быть приложимы только к тем, у которых существовала идея преступления до начала смятения; что же касается других, не имевших определенного плана, то для них имеют силу заключения, сделанные относительно не предумышленного преступления.

Тоже самое рассуждение можно приложить еще к одной форме коллективного преступления, по счастью неизвестной в Европе, но весьма распространенной во многих странах Америки: я говорю о законе Линча.

Судьи Линча еще до совершения преступления знают, что они его совершат: они соединяются даже исключительно с этой целью. Поэтому безразлично, перейдут ли они впоследствии, благодаря вышеотмеченному явлению коллективной психологии, за пределы своего желания, или нет: они хотели, и хотели совершенно сознательно, если не подробностей, то по крайней мере сущности совершенного ими преступления. Поэтому они могут привести с своей стороны только весьма слабое оправдание.

Однако, повторяю, даже и в том случае, когда преступление предумышленно, не следует забывать его мотивов. Суд Линча (перед которым я вовсе не чувствую ужаса, проявляющегося у многих, хотя я первый признаю, что это — варварская форма сокращенного судопроизводства, не дающая никакой гарантии в справедливости приговора суда Линча), повторяю я, может быть вызван взрывом негодования против какого-нибудь ужасного преступления; в этом случае виновники хотя и должны быть осуждены, но заслуживают большого снисхождения. В наше время самосуд запрещен законом: но в некоторых случаях последний осуждает и всепрощающую кротость. Сын, убивший того, кто оскорбил его мать, есть человек, которого закон может наказать, но которому весь мир протянет руку. Конечно для суда Линча нет достаточно веских извинений, но нельзя отрицать и того, что часто чувства, из которых исходят судьи Линча, высоконравственны; варварство проявляется только в форме.

Наоборот, бывают варварские расправы Линча, облеченные в варварскую форму и исходящие из низких чувств, против них закон должен направить самое строгое преследование.

Оставим однако в стороне эти виды предумышленного коллективного преступления, заслуживающего подробного изучения, но не входящего в нашу задачу, и вернемся к неожиданным преступлениям толпы. Посмотрим, каково будет наказание, или лучше, социальная реакция для уничтожения этих преступлений, не забывая в то же время дать себе отчет в мотивах, вызвавших эти преступления.

Позитивная школа, по моему мнению, не может дать здесь решительного ответа; еще менее может она дать какую-нибудь формулу, которая была бы приложима ко всем случаям.

В толпе, как мы уже видели, могут быть преступники прирожденные и преступники случайные; не то важно, что они совершили одно и тоже преступление. По нашему мнению, наказание должно быть налагаемо не только сообразно со степенью объективной важности преступления, но также сообразуясь со степенью опасности, которую представляет из себя его виновник; степень же опасности можно измерить только для каждого отдельного случая.

К этому нужно прибавить, что для коллективных преступлений не всегда возможно руководиться общими правилами, которые устанавливаются для индивидуального преступления, сообразно с тем, как оно было совершено.

Один преступник например, убивающий без всякой видимой причины, — с жестокостью, выражаясь классически, — всегда должен быть подвергнут максимальному наказанию, так как а priori можно утверждать, что он, судя по его преступлению, или преступник прирожденный, или сумасшедший.

Если бы тот же принцип приложить к коллективному преступлению, то подчас явились бы большие неточности. Какой-нибудь человек, находясь среди толпы, может совершить много убийств, не будучи преступником от рождения. К такого рода крайностям его может толкнуть нравственное опьянение, которое делает его своей жертвой: только после совершения преступления такой субъект начинает понимать, как бы проснувшись от долгого сна, до каких крайностей он себя допустил. В нем просыпается искреннее и мучительное раскаяние, неизвестное преступнику от рождения.

Тэн рассказывает, что во время революции 1793 г. один из таких людей убил в продолжение одного дня 5 священников и впоследствии умер от стыда и угрызений совести.

Как нервный кризис, в который впадает загипнотизированный, совершив в состоянии гипноза фиктивное преступление, служит доказательством его органического отвращения к совершенному поступку, точно также угрызения совести и раскаяние после реального преступления доказывают, что человек не совсем испорчен. Для подобных проступков смертная казнь была бы несправедливой карой.

Таким образом отвлеченно нельзя установить никакого абсолютного правила.

Здесь более, чем в каком-либо другом месте, нам нужно держаться самого главного принципа нашей школы: указать на форму и количество реакции, сообразуясь с характером каждого отдельного преступника.

Позитивная школа видит, рассматривает и терпеливо исследует бесчисленные причины преступлений толпы; — все это ей нужно для того, чтобы с большей компетентностью рассуждать об этом вопросе; но в ней нет никакого стремления дать, на основании изучения этих причин, какой-нибудь более общий вывод, настолько точный, чтобы он мог иметь значение во всех возможных случаях . Что касается нынешнего состояния знания, то, так как классическая школа пользуется еще большим почетом, дать такое общее правило является необходимостью.

«Правило это, — сказал я в первом издании моей книжки, - должно быть таким, какое предложено Пюльезе, а именно: постановить, чтобы преступления, совершенные среди толпы, всегда рассматривались, как совершенные индивидами, несущими только половинную ответственность». Я сам понимал нелепость такого рода извинения отдельного умственного недостатка, так как в приноровленной к этому случаю формуле нет справедливости2. Последнее особенно резко бросается в глаза, потому что формула эта относится не только к случайному преступнику (по отношению к которому она была бы справедлива по своим последствиям), но и к преступнику прирожденному, для которого она совершенно несправедлива и является одной из тех поблажек, которые ему подчас делает закон. При всем том я не мог найти лучшей формулы.

Гарофало, разбирая мое сочинение, нашел легкое средство согласовать идеи позитивной школы со статьями закона.

«Я полагаю, — писал он, — что именно относительно того предмета, о котором идет речь, современное законодательство и применяется некоторым образом практически к различию, устанавливаемому Сигеле между прирожденным преступником и случайным, виновными в одних и тех же преступлениях, совершенных под влиянием толпы. В самом деле, если это различие возможно, то почему бы не наложить наказания во всей его жестокости на прирожденного преступника и, между тем, снисходительно относиться к преступнику в состоянии страсти, принимая во внимание отдельный умственный недостаток или какие-нибудь другие оправдания?

Почему Сигеле провозглашает полу ответственность для тех, кто выбросил из окна Ватрена, имея в руках доказательства того, что они прирожденные преступники?

Известно, что современное законодательство не принимает во внимание признаваемых нашей школой категорий загипнотизированных преступников. Но так как оно признает всякие снисхождения и оправдания, хотя это и не чисто научно, то на практике случается весьма часто, что на виновников одного и того же преступления смотрят совершенно различно, сообразно с индивидуальным характером каждого (что ежедневно случается с судьями, с властями, с присяжными)».

Мне остается только согласиться с этими словами, заметив между прочим, что предложение Гарофало встретит некоторые затруднения. Так как смягчающие вину обстоятельства, вытекающие из того факта, что преступление совершено под влиянием ярости целой толпы, весьма обобщены, нами, то судья может быть поймет не всегда, почему они должны быть приложимы к одному (случайному преступнику) или неприложимы к другому (преступнику прирожденному). Если какой-нибудь мошенник и какой-нибудь честный человек, будучи одинаково возбуждены, ответят на возбуждение одинаковым преступлением, то мы можем легко увидеть разницу в наказании, так как обращаем внимание на преступника, а не на преступление, но иные судьи, обращающие внимание только на преступление, будут уверены, что для того чтобы логично выполнить свой долг, необходимо назначить одно и тоже наказание.

Будем, однако, довольствоваться надеждой на то, что здравый смысл судей применит наши идеи к преступлениям толпы, и что они глубоко проникнут в законы. В ожидании этого, изучение явлений коллективного преступления будет приготовлением почвы для законодательных реформ. «Целью и обязанностью писателя, — сказал Филанжиери, — должно быть сообщение полезного материала тем, которые стоят у руля правления».

 


1 Полуцивилизованные государства древнего Востока налагали на всех, начиная с жены и кончая детьми преступника, то же наказание, что и на него самого. В Египте вся семья заговорщика осуждалась на смерть.

2 Современная психиатрия доказала ложность мнения древней психиатрии, полагавшей, что какой-нибудь человек может быть в одно и то же время более или менее сумасшедшим и умственно здоровым, сумасшедшим — с точки зрения известных чувств или известных идей. В наше время все согласны с Маудсли, что если кто-либо сумасшедший, то он таков до конца ногтей.
 





НАВЕРХ