Сайт по юридической психологии
Сайт по юридической психологии

Классики юридической психологии


 
Гуго Мюнстерберг
Основы психотехники По изд. СПб., 1996, Т.II.
 


Часть VII. ПРАВО.

Испытание свидетельских показаний

<…> Теперь перед нами возникает вопрос, насколько психология может быть полезной, когда дело идет об исследовании отдельного юридического случая, о разрешении фактического спора сторон или о приговоре, а в случае необходимости, назначении наказания, согласно законам, за имевшее место нарушение права. Предполагается прежде всего, что при вынесении приговора для суда ясен весь состав дела, о котором следует судить с точки зрения закона. Итак, выяснение всех подробностей дела является первой и в большинстве случаев самой обширной задачей, занимающей юриста-практика. Несомненно, эта задача наиболее непосредственным образом соприкасается с проблемами психологии. <…>

Разделить различные проблемы, к которым нужен специальный подход, будет, пожалуй, проще всего так, что мы сперва спросим, в какой мере судья может проникнуть в сущность дела при помощи свидетелей и в какой мере при помощи обвиняемых. Эти две задачи юриста — испытание свидетеля и обвиняемого — с психологической точки зрения заменяются, в сущности, иным противоположением. Для психолога свидетель — это человек, у которого предполагается намерение оказать действительно содействие выяснению состава преступления; поэтому он откровенно обнаруживает содержание своих мыслей. Обвиняемый, напротив, отличается для психолога от свидетеля тем, что в нем нельзя предположить этой доброй воли; наоборот, судье приходится устанавливать факты, которые обвиняемый, быть может, станет отрицать и оспаривать. Можно, конечно, допустить, и часто действительно так и бывает, что свидетель лжет и искусно скрывает свои мысли, а обвиняемый, напротив, искренно старается выяснить истину. В этом случае психологически со свидетелем надо обращаться как с обвиняемым, а с обвиняемым как со свидетелем. Итак, применение различных методов для нас равносильно противопоставлению тех, в доброй воле которых не может быть сомнения, и тех, у кого есть известный интерес утаить сущность дела. Начнем с показаний первых.

Свидетель, рассказывающий с искренним намерением открыть правду о каком-нибудь деле, дает выражение тому, что у него осталось в памяти о прежнем переживании. Это первоначальное переживание естественным образом состоит из объективных и субъективных факторов. Субъективные факторы, как например, душевные движения, решения, мысли, связанные с каким-нибудь внешним впечатлением, могут перевешивать. Или, наоборот, весь интерес сосредоточен на внешних явлениях, на чувственно воспринятых событиях. Но и в последнем, более частом случае всегда имеется налицо и субъективный элемент, а именно, понимание и обращение внимания. Чтобы увериться в том, что показание свидетеля правильно передает первоначальный ход дела, необходимо принять в соображение целый ряд психических процессов. Прежде всего возможно, что первоначальное чувственное восприятие оказалось нарушенным. Во-вторых, могла быть ошибочной субъективная сторона, преимущественно понимание. Следующим источником заблуждения могло быть такое изменение с течением времени воспоминания, что точное воспроизведение случившегося стало невозможным. Далее можно также предположить, что желание восстановить в памяти первоначальную картину не настолько сильно, чтобы был достигнут успешный результат, или что оно подавлено самовнушением или внушением со стороны. Наконец, может отсутствовать способность правильно выражать представления памяти. Только если во всех этих пунктах психический процесс не нарушен, свидетельское показание может быть без дальнейших разговоров признано надежным описанием первоначальных событий. Разрешение вопроса, нарушен ли психический процесс и в какой степени, несомненно, — проблема, требующая применения экспериментальных методов психологии.

При этом всегда можно принципиально установить три различных рода психологических выводов; все они могут оказать ценные услуги практической юриспруденции. Всегда, во-первых, придется решать, в какой мере в данном случае имеют место общие психологические законы, действительность которых для каждого создания может быть предположена с самого начала. Затем, во-вторых, возникает вопрос, в каких границах обычно имеют место согласно опыту колебания в отсутствующих случаях у индивидов той группы, к которой принадлежит свидетель. Очевидно, что и здесь определение имеет общий характер и может заимствовать его в виде, так сказать, признанного знания из учебников, поскольку уже установлены факты. В-третьих, наконец, дело идет о том, на какой точке в пределах данных границ стоит отдельный свидетель, с которым имеет дело суд в этом отдельном случае. Здесь уже недостаточно общих положений и теоретических знаний; здесь посредством особенного испытания должно быть найдено психологическое уравнение отдельного свидетеля для каждой специальной функции. При этом экспериментальные исследования никогда не могут ограничиваться исключительно одним только психологическим фактором. Опыты, касающиеся памяти, или внушения, или внимания, или восприятия, или процесса описания, могут выдвигать тот или иной элемент, но охватывают всегда целый ряд их. Если даже нас интересует только процесс восприятия, мы должны включить в опыт процесс показания; и если мы желаем исследовать исключительно память, мы должны исходной точкой все-таки взять восприятие. Несмотря на это, в комбинациях можно различать различные градации, и для психолога вполне возможно исходить из опытов, к которым единичный фактор фигурирует почти в совершенно изолированном виде, и с другой стороны, производить опыты, где связаны все находящиеся во взаимном отношении элементы. Исследования первого рода, имеющие место преимущественно в теоретических лабораториях, не имеют почти ничего общего с действительными показаниями свидетелей на суде, так как они сильно схематизируют процесс и совершенно не считаются с многообразием переживания, между тем как более широкие опыты второго рода, к которым стремятся в современных исследованиях показаний, стоят значительно ближе к живому судебному производству.

Если мы оставим пока в стороне воспоминания и условия воспроизведения и обратимся прежде всего только к процессу усвоения, восприятию и примыкающему к нему всегда пониманию, то в вышеупомянутой группе определений, имеющих общее значение, окажется все, что новейшая психология установила относительно условий чувственного восприятия и его ассоциативной и ассимилятивной переработки в нормальном сознании, а также все то, что ей известно относительно индивидуальных различий в восприятии и понимании у здоровых людей и, наконец, относительно ненормальных уклонений. Никогда нельзя заранее определить, какие факты могут оказаться важными для выслушивающего показания судьи. Мы не можем выдвинуть какой-либо отдельный феномен физиологической психологии как особенно важный в уголовном отношении, так как особенности каждого отдельного юридического случая могут центром внимания сделать любой процесс восприятия. Если свидетель во время разбирательства уголовного дела заявит, что ночью, когда он шел через пустое поле, он услышал вдалеке, как раз впереди себя, крик, то допрашивающему должно быть известно, что никто при таких обстоятельствах не может с уверенностью знать, доносился ли крик сзади или спереди. Мы с уверенностью можем определить направление, когда звук доносится справа или слева, но легко ошибаемся насчет того, раздался ли он спереди или сзади.

Свидетель показывает, что он в поздние сумерки узнал издали женщину по красному цвету ее платья, но судья должен быть осведомлен насчет того, что при таком слабом освещении возможность восприятия цвета вообще отпадает, все цвета кажутся серыми, а красного, в частности, нельзя различить уже тогда, когда, например, еще можно увидеть синий. Таким образом мы в подобных случаях имеем дело не с вопросами индивидуального характера, а с явлениями, подходящими для каждого сознания. <…> То же самое можно сказать и относительно многих оптических, акустических и осязательных иллюзий. Судья должен знать, что в определения, например, размеров предметов, увиденных свидетелем в замочную скважину, должны быть внесены известные поправки, что одно и то же лицо в черном и белом платье в смысле величины производит разное впечатление; что промежуток времени, наполненный слуховыми впечатлениями, кажется по своей продолжительности иным, чем точно такой же пустой промежуток, или что впечатление мокроты может возникнуть там, где было только раздражение от холода. Если заходит вопрос о понимании в противоположность простому восприятию, то опять необходимо считаться с общими законами апперцепции и ассимиляции. Но именно здесь с особенной силой заявят о себе индивидуальные различия, являющиеся не только различиями в психофизическом предрасположении, но в очень значительной степени различиями в опыте, знании и навыке.

Я проводил неоднократно такие опыты, касающиеся понимания, со студентами моего психологического института, чтобы наблюдать разницу в показаниях. В этих опытах принимало участие более четырехсот академически образованных молодых мужчин. Различия в отношении памяти и простого чувственного восприятия были устранены, благодаря постановке опытов; исследовалось исключительно только понимание. Я, например, показывал большой картон, на котором было неравномерно наклеено пятьдесят черных квадратов различной величины. Следовало определить их количество. Картон демонстрировался в течение пяти секунд, и непосредственно затем записывался ответ. Определения колебались между 25 и 200. Цифры, превышающие 100, встречались чаще, чем числа меньше 50. В другой раз группа из двадцати квадратов различной величины была понята так, что ответы колебались между 10 и 70. Во время каждого опыта все внимание было сосредоточено на данном объекте, — и несмотря на это, всегда находилось несколько человек, которым казалось, что они видят в семь или восемь раз больше предметов, чем другие. В зале суда мы склонны были бы заподозрить свидетелей в неискренности, если бы один молодой и образованный человек, показал, что он видел в каком-нибудь помещении 200 лиц, а другой только 25. Такие же результаты обнаружились и при измерении времени. Студенты должны были определить количество секунд, разделявших два громких удара. Если дело шло о промежутке времени в десять секунд, то определения колебались между тремя и сорока пятью секундами. Если подлежащее определению время длилось три секунды, то ответы устанавливали длительность от половины секунды до пятнадцати. Это должно напомнить юристу о том, как часто в свидетельских показаниях встречаются определения таких коротких промежутков времени, прошедшего между двумя выстрелами или между криком и стуком отворяемой двери.

Другая группа моих опытов касалась понимания скоростей. Стрелка, кончающаяся толстым черным острием, двигалась вокруг белого диска с такой скоростью, что ее острие пробегало десять сантиметров в секунду. Движение продолжалось целую минуту. Четыреста наблюдателей должны были во время этого опыта выразить скорость острия посредством сравнения с другими знакомыми им движущимися предметами. В списке имеются такие ответы: наиболее быстрый ход автомобиля, медленно, словно улитка, походка человека, медленный железнодорожный поезд, бегущая рысью собака, скорый поезд, похоронная процессия, золотая рыбка, паук, велосипед, электрический трамвай и т.д. Во время одного из последних опытов я извлекал из большого камертона необыкновенный звук; так как камертон был закрыт, то источник звука был студентам неизвестен. Звук приписывался то колоколу, то органной трубе, то гонгу, то духовому инструменту, то виолончели. Если требовалось определить не инструмент, а характер звука, то его сравнивали то с трубным звуком, то со свистом сирены, то с ревом льва, то с человеческим тенором, то с жужжанием колеса и т.д. А между тем при этих опытах участники знали, что они должны наблюдать и удержать в памяти воспринятое. Несомненно, что суждения оказались бы еще более шаткими и еще более разнились бы друг от друга, если бы эти впечатления поразили присутствующих своею неожиданностью. Нам приходится иметь дело с еще более сложными условиями понимания, если влияние внушения уже сказалось при первоначальном восприятии. В таком случае имеются в виду не возможные искажения более поздних воспоминаний под влиянием внушения — что гораздо важнее с юридической точки зрения, а требуется только подвергнуть испытанию непосредственное сопротивление внимания по отношению к побочным влияниям.

Так, например, я заставлял студентов — конечно, до прохождения нами проблем зрительных ощущений — высказывать суждения о темноте различных цветных бумажек, причем всегда сравнивалась очень темная с гораздо более светлой. После того как таким путем подвергся сравнению целый ряд действительно парных бумажек, я показал рядом с синей бумажкой светло-серую. Для беспристрастного суждения здесь не могло быть ни малейшего сомнения. Но факт тот, что почти пятая часть всех участвовавших в опыте признала серую бумажку темнее. Представление о сером цвете как о бесцветном ввело их в обман при определении интенсивности света. Цветное здесь считалось само по себе более светлым. Что здесь действительно дело было в определенной склонности поддаваться внушению, ясно вытекало из сравнения этого опыта с результатами другого. Я потребовал, чтобы участники опыта внимательно следили за тем, что я буду делать от данного сигнала до другого. Я дал сигнал, потом взял в правую руку маленький аппарат, поднял его и, глядя на него, стал движением пальцев правой руки производить в нем ряд оптических явлений. В то же время я беспрестанно левой рукой делал другие движения — вынул часы, положил их на стол, открыл портсигар, написал что-то карандашом на столе и т.д. Оказалось, что больше чем шестая часть всех студентов совсем не заметила моей деятельности при помощи левой руки. Интерес к красочным явлениям аппарата совершенно отвлекал их внимание от движений левой руки, и тут выяснилось, что восемьдесят процентов тех, кто не заметил этих движений, были те же самые лица, которые светло-серый цвет сочли более темным, чем синий. Очевидно, что в обоих случаях мы имеем дело с одним и тем же явлением — с сильным предрасположением к внушению; оно совершенно искажает понимание явлений и делает понятным, почему по отношению к сложным процессам возможно такое чрезмерное разнообразие понимания.

К этому присоединяется еще влияние, оказываемое различием душевных типов, которое мы обсуждали уже раньше; здесь такие, например, контрасты, как тенденция описывать, тенденция объяснять, тенденция отвечать эмоционально и тенденция вплетать отвлеченное знание, что выяснилось уже из опытов Бинэ, положившего начало такого рода исследованиям. В конце концов мы должны считаться с тем, что при сложном явлении, если даже внимание сосредоточено на происходящем, и имеется намерение его наблюдать, едва ли когда-либо внимание может охватить все элементы материала, подлежащего восприятию. Итак, если мы отрешимся от только что затронутого фактора внушения, остается все-таки психофизическая невозможность распределить равномерно внимание между большим количеством факторов, и опять здесь на сцену появляются сильнейшие индивидуальные различия. Опыты со сложными картинами, введенные в употребление Штерном и затем практиковавшиеся в бесчисленных вариациях, главным образом в педагогических целях, включают, правда, также и элемент воспоминания, так как многое, что наблюдалось при непосредственном восприятии, даже при немедленном пересказе исчезает из памяти. <…>

Мы должны принять во внимание и то, что в жизни подлежащая восприятию ситуация, которую должен обрисовать свидетель, не относится к какой-нибудь одной области чувства. Зрительные впечатления, звуковые, осязательные, впечатления собственных движений и другие связаны, и известная разница в восприимчивости по отношению к различным сферам представлений и здесь снова будет содействовать уклонениям индивидуального характера в свидетельских показаниях. Один живо схватит содержание слышанного разговора и внутренне вберет его в себя, не обратив никакого внимания на костюм говорящих. Другой, обладающий оптической восприимчивостью, усвоит внешний облик участвующих в разговоре лиц со всеми мельчайшими подробностями, но не подарит ни малейшего внимания незначительному по своему существу разговору. Ясно, что следует считаться со всеми этими факторами, если свидетельское показание возбуждает сомнение, и должны быть восстановлены первоначальные факты. Эти различия в предрасположении к внушению, во внимании, в тенденциях понимания, в восприимчивости чувств, в упражнении разумения в данной области — все эти различия могут быть выяснены в каждом отдельном случае с достаточной точностью посредством опытов. Простое теоретическое знание о возможных психологических различиях с юридической точки зрения является, следовательно, лишь точкой отправления и известным стимулом. Наоборот, выяснение того, кто прав в отношении отдельного факта, потребовало бы испытания единичного свидетеля при помощи точных методов, принимающих в расчет его особенную тенденцию и особенное предрасположение.

Само собою разумеется, что везде и во все времена судьи были вынуждены применять к свидетельским показаниям такую основанную на психологии критику, но едва ли когда-нибудь они обращались за советом к научной психологии; и нередко, понятно, индивидуальные различия у самих судей заявляли о себе таким образом, что они в основу толкования наблюдения свидетеля молчаливо клали свои собственные способы наблюдения и понимания. В особенности изобилуют таким материалом английско-американские судебные приговоры, потому что там, как известно, существующее право само основывается на живых решениях суда. Недавно Мур (Мооге) на 1600 страницах собрал и подверг классификации психологические принципы, фактически послужившие базисом для этих практических англосаксонских решений. Там собрано все, что судьи в своих приговорах обосновали психологически, не имея научных знаний человеческой души, а исходя из практических житейских сведений относительно слуха, зрения, осязания, вкуса и обоняния, относительно определения пространства, времени и скорости, относительно наблюдения, внимания, памяти и способности давать показания. <…>

До сих пор мы говорили только об испытании процессов во время самого восприятия. Но для опыта открывается не менее обширное поле деятельности при исследовании обманов памяти и влияний, способных внести неверности в последующие показания свидетеля. <…> Основным экспериментом для исследования памяти является опыт с рядами не имеющих смысла слогов, при помощи которых испытывается влияние объема материала, влияние повторения, влияние продолжительности срока между восприятием и воспроизведением и многое другое. <…>

Я беру для примера несколько исследований из круга работ, произведенных в Гарвардской лаборатории. Мы исследовали проблему сравнительного значения различных условий памяти. <…> Наши эксперименты состояли в том, что мы показывали ряды парных табличек, из которых каждая состояла из какого-нибудь цвета и цифры. Через определенное время цвета показывались вторично, но уже не в прежнем порядке, после чего испытывалось, какие цифры правильно ассоциировались с цветами в памяти участников. Некоторые пары могли быть выдвинуты тем, что они в ряду, состоящем из десяти или двенадцати пар, повторялись два или три раза; другие — тем, что вызывалось чувство удивления и создавалось впечатление чего-то навязчивого, когда вдруг одно трехзначное или однозначное число сменяло однообразный ряд двузначных. Последняя пара, помимо этого, оставляла самое свежее впечатление, первая — имела преимущество быть начальной. Мы могли выделить некоторые пары и тем, что предлагали их также и слуху, произнося во время их демонстрации вслух числа. Затем можно было установить результаты соревнования этих различных влияний. Здесь мы, действительно, очень близко подходим к практическому вопросу, так как судье часто приходится решать, какие показания заслуживают большего доверия — те ли, которые основываются на повторных впечатлениях, или те, что связаны с ярким чувственным впечатлением, или, наконец, те, которые относятся к событиям, наиболее свежим в памяти свидетеля.

Чтобы привести практически еще более важный пример, я укажу эксперименты в той же лаборатории, исследующие вредящие памяти влияния после восприятия раздражения и усвоения материала. В сущности, мысль об исследовании этого вопроса экспериментальным путем явилась у меня благодаря клиническим наблюдениям ретроактивной амнезии. После несчастного случая, следствием которого является механическое сотрясение мозга, воспоминания о переживаниях последних часов часто, как известно, совершенно исчезают, хотя в отношении более ранних впечатлений память остается неизменной. Это было бы немыслимо, если бы впечатления самых последних событий перешли в память уже точно таким же образом, как и более ранние. Это указывает, что должен пройти известный период для организации всех последующих действий испытанного раздражения. Я исследовал опытным путем, нельзя ли проследить эту организацию, нарушив ее процесс каким-нибудь вредным для нее психофизическим расстройством или просто даже ярким проявлением психической деятельности. Очень скоро выяснилось, что всякая сильная психическая деятельность, не имеющая внутренней связи с усвоенным памятью материалом, глубочайшим образом вредит укреплению свежеусвоенного. Одновременно я мог непосредственно проследить этот процесс внутреннего укрепления. Если заучивались пары слов, и после известного промежутка времени громко вслух произносились отдельные слова этих пар, то, проследив первое слово, непроизвольно возникавшее при этом в сознании, мы убеждались, что эти непроизвольные ассоциации соответствовали запечатлевшимся в памяти соединениям непосредственно после заучивания слов реже, чем спустя недолгое время. Короче говоря, различнейшими путями можно было бы установить, что усвоение внешнего переживания не заканчивается тогда, когда приходит к концу переживание, но что тогда только начинается процесс внутренней переработки, продолжительность которого зависит от характера и сложности испытанного раздражения; этот процесс может сократиться, если его прервут переживания иного рода или физическое расстройство.

Очевидно, что эта точка зрения должна иметь глубокое значение для суждения о свидетельских показаниях. Отсутствие воспоминания о каком-нибудь переживании, наличность полной памяти для которого при обыкновенных условиях можно вполне предположить, не противоречит факту существования в прошлом такого переживания, если можно установить, что непосредственно после связанных с ним впечатлений ворвались в жизнь переживания совсем иного рода. Это отношение можно перевернуть даже таким образом: если в показаниях свидетеля имеются тончайшие подробности по поводу события, после которого для него непосредственно наступили сильные переживания совершенно другого рода, то эти показания не должны внушать доверия. Весьма вероятно, что они плод ненамеренно создавшей их фантазии, если не выдуманы умышленно. Едва ли свидетель будет, например, в состоянии воспроизвести, что говорилось непосредственно перед взрывом или перед автомобильной катастрофой. Еще основательнее будет такое подозрение, если при катастрофе от удара пострадал череп. Когда недавно, во время одного процесса в Калифорнии, магазинный служащий утверждал, что в лавку вошли неизвестные, оглушили его ударом по голове и, разграбив кассу, бежали, то на основании этих психологических законов показалось подозрительным, что служащий был в состоянии точно передать, как эти грабители были одеты и о чем они между собою говорили. Было решено, что оглушивший его удар должен был бы в сильной степени затемнить воспоминание о непосредственно предшествовавших ему минутах. Исходя из этого, продолжали дознание и пришли к выводу, что дело шло о растрате, и нападение было выдумкой. Важное дополнение с юридической точки зрения вносят в эти эксперименты наблюдения Мюллера; согласно им нарушение организационного процесса отражается на памяти преимущественно только таким образом, что страдает произвольное воспроизведение, но способность признавать воспринятое терпит меньший урон.

Для опыта становятся доступными еще новые стороны процесса памяти в его связи со свидетельскими показаниями, если мы выделим переживание внутренней уверенности. Мы проследили в Гарвардской лаборатории этот характерный процесс сознания, внушающий отдельному лицу, что рисующаяся в его памяти картина действительно соответствует первоначальным фактам. Выяснилось, что это субъективное чувство уверенности может иметь у различных лиц не только различную степень силы, но и совершенно различное психическое содержание, и поэтому в конечном выводе означает нечто различное. У некоторых свидетелей это чувство уверенности возникает, главным образом, благодаря живости рисующейся в памяти картины; у лиц другого типа оно основывается на ничем не нарушенном соответствии содержания памяти со всеми остальными представлениями, преимущественно, следовательно, на отсутствии внутренних конфликтов. Сверх того еще оказалось, что чувство уверенности не находится ни в каком определенном отношении к степени внимания, с каким наблюдались данные явления. Мы можем с величайшим напряжением сосредоточить свое внимание на определенных частях сложного впечатления, но при позднейшем воспоминании у нас может быть более сильное чувство уверенности при мысли о частях, оставленных нами наполовину без внимания, чем о тех, на которых оно было сконцентрировано. <…>

В противоположность подобным опытам, исследующим отдельно изолированные элементы процесса памяти, у нас имеется ряд экспериментов в пограничной области экспериментальной психологии, в которых берется действительная жизнь со всем ее многообразием. Скорее всего достигается такая максимальная близость к жизни, если свидетели без их ведома превращаются в лиц, подвергающихся опыту, и должны рассказать о ряде каких-нибудь переживаний, не подозревая даже об устроенном для них экспериментальном испытании. Сцена, послужившая исходным пунктом для такого рода исследований, много обсуждавшаяся, имела место в берлинской семинарии уголовного права; здесь была нарочно инсценирована заранее разученная во всех подробностях ссора между двумя студентами. Непосвященные в это зрители должны были рассказать о ней частью тотчас же после происшествия, частью позже письменно. С тех пор такие опыты повторялись в самых различных местах, при самых различных условиях и с участием самых разнородных свидетелей; и общий вывод был повсюду тот, что в показаниях свидетелей оказывались самые грубые противоречия. Обыкновенно все происшествие раскладывалось на ряд отдельных подробностей, и затем статистическим путем выяснялось, как часто каждая отдельная часть действия или разговора забывалась и как часто искажалась добавлениями и изменениями. Уже при первом опыте в семинарии в результате такого вычисления получилось двадцать шесть процентов ошибочных показаний, как минимальное число, и восемьдесят процентов, как максимальное количество ошибок.

Когда в Геттингене в одно ученое заседание, состоявшее из юристов, психологов и врачей, во время карнавала ворвалась толпа ряженых, и председатель, один только посвященный в тайну заранее подготовленной и разученной сцены, попросил каждого из присутствующих ученых составить лично от себя протокол по поводу случившегося, то оказалось, что и здесь также среди сорока собственноручных описаний нашлось только одно, где было забыто меньше чем двадцать процентов отдельных составных частей разыгранной сцены. У четырнадцати лиц не хватало до сорока процентов, у двенадцати — от сорока до пятидесяти, и у тринадцати — больше пятидесяти процентов таких частей. Но рядом с пропусками вкрадывались прямо неверные показания. В двадцати четырех отчетах до десяти процентов утверждений были свободным изобретением, а в четвертой части всех отчетов — более десяти процентов показаний были прямо неверны, хотя и принадлежали исключительно лишь опытным наблюдателям. Так, например, только четверо из сорока лиц заметили, что один из участников разыгранной сцены, нарядившийся негром, не имел никакого головного убора. На него надевали то фетровую шляпу, то цилиндр, то еще что-нибудь. На нем были белые панталоны, черный пиджак и красный галстук. Вместо этого он в отчетах являлся то в красном, то в коричневом, то в полосатом костюме, и для него придумывались еще разные другие наряды. Согласно показаниям, вся сцена продолжалась то несколько секунд, то несколько минут.

Действительно, такие опыты имеют то преимущество, что они весьма близки к настоящим условиям жизни, на которые приходится опираться судебному производству. Но, с другой стороны, они в результате имеют едва ли какое-нибудь иное значение, кроме того, что являются энергичным предостережением против излишней доверчивости по отношению к свидетельским показаниям. Если, помимо этого общего предостережения, должны быть выяснены отдельные подробности, то приходится отчасти отказаться от этой чрезмерной приближенности к жизни, как всегда при экспериментировании, и вместо этого планомерно выделить для опыта тот или иной фактор общего процесса. При этом не всегда необходимо доходить до такой степени отвлеченности, как и в охарактеризованных нами выше опытах с не имеющими смысла слогами, цифрами, цветами и т.д., но можно создать нечто среднее, где образцом остается по-прежнему показание, даваемое в положении свидетеля, и его отношение к многообразному переживанию, и где все-таки известные элементы этого переживания исключаются, чтобы можно было проследить в независимом виде остальные в их изменениях.

Прежде всего, опыт показывает, что наиболее трудно выполнимое условие, а именно неосведомленность зрителей о предстоящем эксперименте, не имеет решающего значения. Если жизненно правдивые сцены, захватывая зрителей, быстро разыгрываются перед ними, то оказывается, что последующие показания обнаруживают едва ли меньше ошибок в наблюдении, когда свидетелям заранее известно, что им придется дать отчет о виденном, и что все это только опыт. Самой поразительной и выдающейся попыткой в этом роде является, быть может, опубликованная Крокером и состоявшаяся в Унион-клубе в Бостоне. Там в течение нескольких минут четырьмя лицами разыгрывалась захватывающая сцена в банкирской конторе с разными точно заученными подробностями, и двадцать известнейших юристов и финансистов города были приглашены наблюдать за действием и потом его описать. И в этом случае также никто не был в состоянии дать полный отчет. Большинство отчетов упустило от пятидесяти до шестидесяти процентов имевших место фактов, и вместе с тем вставило неверные описания в стольких местах, что у некоторых неверной оказывалась третья часть переданных событий. Но не только нет необходимости оставлять участвующих в опыте лиц в неведении относительно экспериментального характера происшествия, но, согласно всему ходу мысли экспериментальной психологии, не требуется также употреблять в виде материала живые театральные сцены. Наоборот, и здесь также упрощение и схематизация материала вернее приведет к познанию существенных факторов.

Самой подходящей основой для таких опытов являются картины, которыми обыкновенно пользуются по образцу Штерна. Само собою разумеется, что отчеты о картинах, рассматриваемых в течение достаточного времени с сознательным намерением изучить их, будут содержать сравнительно гораздо меньше ошибок, чем описания быстро разыгрывающихся сцен. Ввиду неизменности материала, внимание может, по желанию, быть вторично направлено на некоторые подробности, между тем как живые сцены не позволяют вниманию вернуться обратно. Поэтому у нормальных взрослых людей количество ошибочных суждений не превышает пятидесяти процентов, если они имеют дело с картинками из книжек для наглядного обучения, чаще всего употребляющихся в этих случаях. Исходя именно из этого факта, будет нетрудно проследить изменения, появляющиеся под влиянием различных особенных условий, и в этом как раз состоит задача уголовно-психологического опыта. <…> Мы укажем только на некоторые главные пункты, которые могут быть освещены при помощи таких опытов. Основным вопросом остается всегда один и тот же, а именно: с какой точностью показание воспроизводит действительный состав дела; а для этого, с одной стороны, необходимо узнать, сколько элементов забыто, а с другой, — сколько изменено и искажено в отчете. На этом основании можно проследить, каким образом влияют различные формы свидетельского показания, в чем, например, разнится свободно записанный отчет от показания, данного на допросе, насколько оказывает влияние внушение на изображение виденного, и какой степени обостренное внимание изменяет показания, какое значение имеет продолжительность времени между наблюдением и показанием, как личные интересы непроизвольно искажают показание, как заявляют о себе в воспроизведении события различия возраста, пола, профессии, душевного здоровья и т.д.

Если бы нам предложили, не вдаваясь в подробности, перечислить наиболее важные в практическом отношении результаты исследований в этой области, то мы должны были бы, прежде всего, подчеркнуть, что они доказали в весьма обширных размерах ненадежность детских показаний; далее, они засвидетельствовали, что постановка вопросов может сыграть роль сильного внушения, что свободный, никем не прерываемый отчет предпочтителен показанию, данному на допросе, что не заслуживают особенного доверия показания, касающиеся событий, на которые было обращено мало внимания в то время, когда они имели место, и, наконец, что даже напряженнейшее внимание во время самого показания, являющееся, например, следствием принесенной присяги, не может служить залогом объективной его верности.

Обратимся к некоторым частностям. Сама собою напрашивается мысль, что продолжительность срока между восприятием и показанием должна оказывать на последнее самое существенное влияние. Обыкновенный опыт с усвоенным памятью материалом, как известно, показывает, что вместе с удлинением промежутка времени сравнительно быстро исчезает способность к воспроизведению. Эксперимент, касающийся показания, выясняет, что добровольный отчет о воспринятых впечатлениях страдает от времени в гораздо меньшей степени, и особенно в своих существенных частях и в показаниях, в которых сказывается чувство уверенности, может через девять дней быть составлен с такой же точно правильностью, как и через три дня. Только то, на что с самого начала было обращено мало внимания, все более улетучивается с течением времени. Опыты с многократной передачей какого-нибудь рассказа от одного лица другому ясно показали, как постепенно пересказ удаляется от первоначального содержания, как все чаще появляются преувеличения в сильных местах, сглаживаются более тонкие различия, образуются пропуски и заполняются пробелы произвольными дополнениями. Это служит для юриста предостережением, чтобы он не слишком доверял показаниям, опирающимся на слухи, или на сообщение из третьих уст. По-видимому, при повторении показания одним и тем же наблюдателем верность показания также страдает. Вторичное показание часто основывается уже не на воспоминании о переживании, а на смешении переживания и первого показания. Именно неверные дополнения первого отчета могут стать поводом для дальнейших заблуждений. Вместе с тем оказывается, что способность правильно передавать события развивается от упражнения. Повторение таких экспериментов увеличивает процентное количество правильных показаний.

Что касается вредного влияния вопросов, задаваемых во время допроса, то в этом результаты опытов вполне согласны. Понятно, что выспрашиванием можно многое воскресить в памяти, что остается незамеченным и кажется забытым при обыкновенном произвольном воспроизведении минувшего события. И действительно, опыты показали, что благодаря выспрашиванию количество вспоминаемых фактов увеличивается, в единичных случаях даже удваивается. Но зато в этих же опытах точность и правильность показаний уменьшается и даже в гораздо большей пропорции. Главная причина этого уменьшения точности отчета, складывающегося из ответов на поставленные вопросы, в сущности заключается в том, что, по своему характеру, вопрос почти неизбежным образом производит внушающее действие. Эксперимент легко может увеличить по желанию силу внушения и так конструировать вопрос, что потребуется сравнительно большое внутреннее противодействие, чтобы охранить воспоминание от навязываемых ему представлений. Каждый внушающий вопрос в подлинном смысле этого слова не служит только просто толчком для возникновения известного представления. Он облегчает определенную направленность; он ей способствует, а в крайнем случае даже вынуждает к ней; и в большинстве случаев эта направленность приводит к тому, что определенное возможное содержание опыта признается его фактическим содержанием. Навязанная таким образом установка может возникнуть вследствие различных психических частичных процессов. Иногда дело идет о действительном подчинении авторитету вопрошающего, иногда о подавлении более правильного знания, вследствие интенсивности затронутых противоположных представлений, иногда о действии аффекта, иногда о положительном увеличении яркости внушенного представления. В эксперименте яснейшим образом выявляется разрушительное действие вопросов, при которых ответу предоставляется выбор лишь между двумя возможностями, когда фактически мыслимы еще и другие возможности, а также вопросов о свойствах предметов, когда еще не установлено, существуют ли сами эти предметы, и других известных методов в этом роде, сбивающих с толку свидетеля.

Но несомненно, что по своему существу вопрос не должен непременно действовать как внушение; поэтому юристы с полным правом иногда выставляли против выводов психологических опытов то возражение, что действительно опытные и знающие свое дело свидетели вполне могут устранить из допроса внушение и вообще все другие влияния, способные затемнить фактическое содержание воспоминания. Но опыты, несомненно, выясняют следующее: пока не достигли, основываясь на долговременном упражнении, особенного искусства ставить вопросы так, чтобы они не имели внушающего действия, до тех пор всегда грозит опасность, что обычная, небрежная постановка вопросов, принятая в повседневной жизни, повредит точности и правильности показания. Наряду с внушением на процесс показания могут влиять и другие субъективные условия. Так, экспериментальным путем недавно было тщательно исследовано, как проходят показания, когда не ожидается точного контроля, и невозможен также взаимный контроль участников опыта; также страх, тщеславие, честолюбие, упрямство или аналогичные душевные движения вносят изменения в ответ. Исследование Франкена, занятое преимущественно честолюбием, желающим создать видимость обширных знаний, дало следующие результаты. Знающие много обыкновенно честолюбивее, но и правдивее, чем знающие мало. Верность памяти часто совпадает со сравнительно высоким уровнем правдивости. Лица, дающие много правильных ответов, обычно дают и много неверных, но мало неправдивых ответов.

Может быть, наиболее важная для юриста форма субъективных влияний на надежность показания относится к влиянию напряженного внимания, соединенного в то же время с волей к истине. Такое душевное состояние служит основой показания под присягой. Показание сознательного клятвопреступника относится к другой области. Здесь ставится вопрос только о том, насколько то особенное напряженное состояние, связанное с принесением присяги, служит гарантией, что могут быть избегнуты ложные по оплошности клятвы. И здесь также опыты ясно показывают, что правильность показания выигрывает от такого чрезвычайного напряжения памяти и воли. Если, например, испытуемый дает письменное описание какой-нибудь картины, хранящейся в его воспоминании, и затем должен подчеркнуть все то, в чем он уверен до такой степени, что готов дать в этом присягу, то подчеркнутые показания оказываются свободнее от ошибок, чем все остальное; но с той же очевидностью этот опыт показывает, что такое улучшение не идет дальше довольно узких границ, и что в подчеркнутые показания также могут вкрасться разного рода ошибки. Наиболее известные групповые опыты по этим специальным вопросам показали, что число неверностей в ста показаниях, данных под присягой, равнялось еще почти половине того количества ошибок, которое содержали сто других показаний, в верности которых испытуемые не пожелали присягнуть.

До сих пор мы говорили о свидетеле среднего типа. В таких же коротких словах мы должны коснуться индивидуальных различий возраста, пола, здоровья. С самого начала можно предположить, что индивидуальные различия заявляют о себе в разном направлении. Легковерие и восприимчивость к внушению, с одной стороны, дух критики и нередко встречающееся отсутствие предрасположения к внушению, с другой стороны, должны дать совершенно различные результаты при допросе. К этому присоединяются еще все различия объективной памяти, объема памяти, а также ее сенсорного характера, кроме того, различия в умении выражать свои мысли, в степени добросовестности, легкомыслия, в эмоциональной возбудимости и, наконец, в интеллигентности. Хороший свидетель не только тот, кто умеет, благодаря необыкновенно острой памяти, очень многое воспроизвести, но и тот, кто на основании усиленной самокритики и добросовестности даже при незначительном объеме памяти не даст вырваться из своих уст ни одному показанию, в правильности которого он не был бы вполне уверен. <…>

В отношении психологии детских показаний, наоборот, результаты обнаруживают полное согласие. Так, например, опыты с картинками, устроенные психологами, и опыты более практического характера, организованные педагогами в классах, установили такую степень податливости юной души по отношению к внушению, что становится прямо страшно, когда приходит на ум, как часто обвинительные приговоры в особенности в процессах, касающихся нравственности, выносились на основании детских показаний. Естественное у ребенка стремление найти себе опору и недостаточная прочность связи представлений, установленной им самим, создают такое душевное состояние, когда даже осторожно составленный вопрос может подействовать как внушение. Одного заключающегося в вопросе предположения, что ребенку есть что сказать относительно какого-нибудь пункта, бывает иногда достаточно, чтобы внушить ему чувство знания там, где он ничего не знает. Опыты с картинками показали, что такое предрасположение к внушению тем сильнее, чем ребенок моложе. Если, например, Штерн, показывал изображение крестьянской комнаты, и непосредственно после внимательного его созерцания юный свидетель должен был ответить на вопрос, не видел ли он на картинке печки или шкафа, то оказывалось, что у семилетних детей такие наводящие вопросы имели успех в половине случаев, между тем, как у восемнадцатилетних молодых людей они приводили к положительному результату только в одном случае из пяти. Вот почему вполне справедливо выставлялось требование, чтобы детские показания на суде с особенной тщательностью охранялись от действия внушения, и чтобы выспрашивание всегда сначала уступало место свободному рассказу ребенка. Сюда же относится и требование, чтобы юному свидетелю, который должен установить личность подозрительного человека, не предъявляли для опознания его одного. Только в том случае, если ребенок признает заподозренного среди известного количества лиц, можно доверчиво отнестись к его памяти; по отношению к одному лицу сила внушения была бы слишком велика. Эксперименты напоминают и о том, что внушение будет тем сильнее, чем большую роль играют аффекты ребенка, тщеславие, любопытство, честолюбие и, прежде всего, пикантный интерес, который возбуждает область половых отношений. Действительно, экспериментальные исследования по поводу верности показаний устанавливают почти везде, где они производились со взрослыми и детьми, для детей особенные соотношения. При этом отчасти уже принимается в расчет менее развитая способность понимания у ребенка. Ребенок не так неспособен к подмечанию и удерживанию интересного, как к правильному его пониманию. К этому, наконец, присоединяется еще недостаточно развитое умение отличать обманчивые создания собственной фантазии от действительных переживаний; даже без всякого внешнего внушения первоначальное восприятие может быть изменено и дополнено воображением. Чем моложе свидетель, тем легче такие ложные представления вплетаются в воспоминания.

Относительно разницы в показаниях у мужчин и женщин пока еще опыты дают противоположные результаты. Более ранние по времени исследования определенно установили, что наблюдатель-мужчина выказывает почти на одну треть больше точности, чем женщина. Правда, в большинстве случаев признавалось, что женщины могут сообщать большее количество восприятий. Но позднейшие эксперименты представляют в более выгодном свете и точность женских показаний. Так, например, Шрамм предпринял опыты с шестнадцатью студентами и шестнадцатью студентками Фрайбургского университета и нашел, что после прочтения им вслух рассказа и разложения его на 75 отдельных частей, женщины в среднем воспроизводили 37 частей, а мужчины только 32; кроме этого далее обнаружилось, что из этих ответов у женщин было 76% правильных, а у мужчин — 74%, и что среди таких неправильных ответов определенно ложных у женщин был всего 8%, а у мужчин 14%. Кроме того, оказалось еще 15% неточных показаний у женщин и 18%, неточных показаний у мужчин.

Самые крупные уклонения от нормального результата показания обнаруживаются, понятно, у душевнобольных. Известно, что даже невменяемый не является совершенно недопустимым свидетелем. Наблюдения сходятся, например, в том, что у лживых субъектов чисто механические результаты работы памяти сравнительно хороши. Раздавались даже голоса, утверждавшие, что слабоумный превосходит здорового в отношении чисто внешнего соединения воспоминаний о восприятиях; но там, наоборот, где необходимо вынести суждение о явлениях и так заполнить пробелы восприятия, чтобы сделалось возможным действительное понимание, — слабоумный уступает здоровому. К этому присоединяется еще забывчивость, являющаяся, как известно, при некоторых болезнях наиболее ярким симптомом. Психиатры считают забывчивость и отсутствие критики достаточным основанием, чтобы в своем диагнозе установить паралич; таким образом, здесь ставятся самые узкие границы способности давать показания. С психологической точки зрения душевнобольной, в качестве полноправного свидетеля, ни в коем случае недопустим; до какой степени он может быть допущен к присяге, — вопрос спорный. Немецкий закон гласит, что без присяги выслушиваются показания лиц, не имеющих достаточного представления о сущности и значении присяги по причине слабоумия. По поводу этого вполне справедливо подчеркивалось, что параноик, например, вполне обладает необходимым пониманием сущности и значения присяги и все-таки без колебаний поклялся бы в верности своих ложных показаний, обвиняющих его мнимых преследователей. Величайшую трудность представляют страдающие истерией, способные иногда давать превосходные показания, а иногда совершенно негодные; их нельзя без дальнейших околичностей подвести под понятие душевнобольных. Самого тщательного внимания требуют также самообвинения меланхоликов и подобные этому результаты различных болезней.

Не может быть, значит, никаких сомнений насчет того, что юрист, обязанный выслушивать свидетельские показания, а в особенности судья, обязанный вести допрос, должны быть основательно осведомлены о психологических условиях показания. <…> Дело идет в общем только о том, чтобы при судах в крупных центрах были устроены, предположим, психологические лаборатории, в которых научно образованные психологи, по предписанию судьи или по предложению адвокатов, исследовали бы экспериментальным путем отдельного свидетеля в отношении известных его тенденций и способностей, прежде чем он будет приведен к присяге, или прежде чем вообще будут приняты в расчет его показания. В дальнейшем такое испытание отдельных лиц должно завершиться привлечением тех же психологов в качестве экспертов не только для исследования отдельных случаев, но и для выражения ими своего мнения по поводу ценности определенного показания на основании всей научной психологии.